Парадоксы Патрика Уайта, или Оттенки трагикомедии
Сейчас Патрику Уайту посвящено множество критических статей и исследований. Они вышли и продолжают появляться у него на родине и далеко за ее пределами. Его известность перешагнула границы стран английского языка, стала всемирной — и распространилась наконец на Австралию, которая с заметным опозданием, но все-таки официально признала в своем «блудном сыне»[1] явление национальной культуры. А еще в конце 1960-х годов лишь немногие соотечественники Уайта отдавали себе отчет в истинных масштабах и значении его творчества и писали об этом, как, например, крупнейший австралийский историк XX века Мэннинг Кларк: «После затянувшейся паузы духовную жизнь Австралии обогатили несколько великих свершений. Патрик Уайт создал свои романы; Алек Хоуп опубликовал «Оду на смерть Пия XII»; в возвышенный гимн бытию слилась поэзия Дугласа Стюарта и Джудит Райт; Сидней Нолан написал во славу цветущего древа жизни холст "Излучина реки"»[2]. В основном же отечественная литературная критика либо не принимала его в расчет, либо просто не принимала: настолько облик Австралии, встающий со страниц его книг, не отвечал весьма патриотическим и широко распространенным представлениям о процветающей, здоровой, красивой и беззаботной стране. И это в то время, когда литературные обозреватели самых влиятельных периодических изданий Великобритании, США и Канады восторженно рецензировали его романы, ставшие ныне хрестоматийными, — «Тетушкина история» (1948), «Древо человеческое» (1955), «Фосс» (1957), «Едущие в колеснице» (1961), «Прочная мандала» (1966), «Вивисектор» (1970)[3].
Решение Нобелевского комитета о присуждении Патрику Уайту премии по литературе за 1973 год застало врасплох только австралийскую критику. Реакция была закономерной, если уместно называть закономерностью парадокс, но весь облик писателя: биография, характер творчества, философская, сюжетная и изобразительная структура его книг, — все соткано из парадоксов, исполнено внутренней диалектики сопряжения и событования вещей и явлений если и не противоположных, то уж, казалось бы, никак не совместимых[4].
В определении Нобелевского комитета говорилось, что премия ему присуждается «…за эпичность и психологизм повествовательного искусства, открывшего миру новый континент в литературе»[5]. Определение справедливо в прямом и переносном смысле слова: «Континент» — это совокупность всего, что Уайт написал об Австралии, и сама Австралия, занявшая с его книгами свое законное место на литературной карте мира. Правда, место она «застолбила» еще до Уайта благодаря классикам австралийской литературы Г. Лоусону, X. X. Ричардсон, К. С. Причард, В. Палмеру, Н. Линдсею и некоторым другим. Но Уайт первый столь решительно выступил против континентальной замкнутости и известного провинциализма, претворив австралийскую трагедию, австралийский фарс, австралийский образ жизни и смерти в общечеловеческую трагедию, фарс и т. д. Интенсивность, с какой он искал и находил приметы оскудения австралийского духа и национального характера, убывания души — оскудения и убывания, ставших оборотной стороной материального процветания и политического и культурного изоляционизма, и та беспощадность, бескомпромиссность жестоких художественных обобщений, которая требовалась ему, чтобы довести сделанные открытия до сведения своих благополучных соотечественников и всего мира, конечно же, не вписывались в социальный миф Australia Felix[6], и Австралия социальных мифов не захотела узнавать себя в Австралии-мифе, сотворенном художником, тем более что ни о каком «портретном сходстве» не могло быть и речи.
Итак, нобелевский лауреат — австралийский писатель, открывший миру Австралию, но в Австралии неузнанный и непризнанный. Другой парадокс — писатель отклонил эту честь и отказался получить премию, потому что ее не было у некоторых других авторов. О своем отношении он заявил еще до решения Нобелевского комитета: откажется «…хотя бы потому, что писатели, которых он считает неизмеримо крупнее себя, этой премии не сподобились — Джойс, Лев Толстой, Д. Г. Лоуренс, если назвать первые три имени, что сразу приходят на ум»[7]. Соединение этих трех имен тоже достаточно парадоксально, особенно Толстого и Джойса (притом, что второй почитал первого): великий реалист, склонный к почвенничеству, сумевший передать дыхание земли и вселенной, могучий пульс неиссякаемого потока жизни, личность цельная и монолитная — и великий модернист, носивший Ирландию в сердце, однако покинувший ее, чтобы никогда туда не вернуться и умереть на чужбине, воссоздавший безумный и трагический фарс круговерти будничного существования, обретавшийся в сфере мифа и слова, личность рефлектирующая, одинокая, обреченная попадать в тупик на избираемых путях. А еще парадоксальней то, что Уайт, полагавший для себя весьма плодотворным опыт мастеров русской классической литературы — Толстого и Достоевского не в последнюю очередь, — прямо указывал на Джойса и Лоуренса как на непосредственных литературных учителей, притом далеко и не только в области языка, стиля и композиции.