20 мая 1474 года в городке Трухильо, в испанской провинции Эстремадура, было большое торжество. На это число приходился троицын день, а троицын день у благочестивых католиков пятнадцатого столетия считался одним из самых больших праздников. В этот день скотоводы пригоняли на трухильскую ярмарку, большие гурты рогатого скота и лошадей, а крестьяне ближних и дальних деревень привозили кур, свиней, гусей, домашние ковры, горшки и бочонки. В этот день крепостные приносили своим сеньорам — проживавшим в Трухильо помещикам — подати, установленные еще при дедах и прадедах: жирных индюшек, откормленных поросят, вино, мед, оливковое масло и несколько серебряных реалов[1] впридачу. В этот день священник приходской церкви св. Георгия часа полтора считал медяки, брошенные верующими в церковную кружку, а купцы надрывали себе глотку, расхваливая свои товары, и натирали мозоли на пальцах, отмеривая сукно и полотно. И вполне понятно, что в троицын день все жители города пили, ели и плясали так, чтобы целый год было о чем вспомнить. Дворяне в один вечер пропивали все свои доходы, ремесленники проедали месячный заработок, и даже нищие заказывали себе на постоялом дворе бутылку доброго вина и похлебку из кишок.
Город был небольшой и неказистый на вид. Жило в нем десятка два купцов, сотни три ремесленников да человек сто дворян-помещиков с семьями. Трухильские дворяне уверяли, что знатнее их нет во всей Испании, но так как каждый испанский дворянин говорил то же самое, то никто им особенно не верил. Земли у них было мало, крепостных еще меньше, в карманах ни ломаного гроша. Но зато они хорошо владели оружием, и знатные гранды[2] и даже сам король охотно нанимали их в свои армии. Войной и поборами со своих крепостных они только и жили. А когда прекращались войны и с крепостных нечего было взять, приходилось им ночью выходить на большую дорогу и подстерегать неосторожных путешественников.
Город был обнесен высокой, хотя уже довольно ветхой стеной, и попасть в него можно было только через ворота, которые отпирались на заре и запирались после захода солнца. Так было заведено по всей Испании, потому что страна кишела разбойниками и шайки их устраивали налеты не только на деревни, но и на города. В этот день разбойников как будто нечего было опасаться: даже самые смелые из них вряд ли решились бы напасть на эти тысячи людей, съехавшихся со всей округи. И потому городские ворота растворились еще до рассвета, и шумной толпой потянулись на городскую площадь пешеходы, всадники, телеги, лошади, бараны, быки, ослы и мулы. В девять часов там уже нельзя было протолкаться, и следившие за порядком альгвасилы[3] сбились с ног и накричались до хрипоты, ловя карманных воров и разгоняя нищих.
Особенно шумно было в том углу площади, где крестьяне продавали привезенную на базар живность: кричали продавцы, кричали покупатели, кричали важные и потрепанные сеньоры, которые расхаживали по рядам и следили, не затесался ли среди продавцов какой-нибудь крепостной, утаивший от господина подать.
— Ты что же это, Хозе, ничего не привез мне к празднику господню? — тонким голосом кричал высокий тощий человек в дырявом плаще и со шпагой на боку.
Крестьянин, сняв шляпу, молча протягивал сеньору ощипанного гуся.
— А перья и пух где же? — возмущался сеньор. — Ты от меня одним гусем не отвертишься! Во-первых, ты женил сына. За разрешение на брак мне полагается две курицы. Во-вторых, три недели назад жена родила тебе двойню. За каждого новорожденного младенца мне полагается по курице. Значит, еще две…
— Да помилуйте, дон Карлос, — отвечал крестьянин. — Ведь оба они на третий день умерли, клянусь святым Антонио, умерли.
— И ты их похоронил? — спросил сеньор.
— Ну, конечно, похоронил.
— Значит, за разрешение на похороны еще две курицы. Итак, друг мой, мы насчитали уже шесть куриц. Где они?
Рядом шел спор о поросенке.
— Мой поросенок! — визжала на весь рынок пожилая крестьянка, вцепившись обеими руками в задние ноги кругленького, откормленного животного.
— Врешь, мой! — так же громко кричал дюжий кабальеро, успевший завладеть двумя передними ногами. — В грамоте моего прадеда ясно сказано: «И обязан двор Родриго Куэнья платить своему господину к рождеству двух боровов по двести фунтов весом и к троицыну дню одного борова такого же веса».
— Заплатила, клянусь пресвятой девой, все заплатила! — причитала женщина, не выпуская поросенка из рук.
— И на тридцать фунтов надула, клянусь пресвятой девой, надула! — не унимался сеньор, изо всей силы дергая поросенка за передние ноги.
Поросенок визжал на весь базар, сеньор кричал, женщина причитала. Через минуту за спиной спорящих появился альгвасил и строго произнес:
— За непотребное поведение платите по одному реалу штрафа с каждого!
От удивления и испуга женщина разжала руки. Задние ноги поросенка очутились на свободе. Сеньор рванул к себе добычу, сунул ее под плащ и быстро скрылся в толпе, а женщина начала ругаться с альгвасилом.
Посреди площади, как раз там, где кончались ряды телег и начинались ларьки с мануфактурой и галантереей, была поставлена высокая сорокаведерная бочка. На ней стоял тощий монашек, а рядом с бочкой сидел на стуле толстый бритый человек в белой рясе доминиканского (монашеского) ордена и перебирал пачку каких-то бумаг. Тонкий монашек пронзительным голосом возглашал на всю площадь: