Мать умерла через три дня после Пасхи, умерла тихо, как дерево в лесу. А началось со злополучной рыбы, которая вроде бы должна вселить в неё силы, вернуть к жизни.
Ледоход сорок шестого года начался необычно рано, и Андрей Глухов половину дня провёл на речке – разлившейся, ставшей многоводной, будто это не Лукавка, которую летом легко можно перескочить с разбега, а какой-нибудь широченный Воронеж. Летом Лукавку наполняют родники, вода кажется хрустальной, хоть в бутылки разливай – не мутнеет и не теряет своей исключительной вкусности.
Андрей вырубил в огородных вётлах длинный шест, из старого бредня смастерил снасть. Делается это просто – прямоугольный конец сетки крепится проволокой с четырёх углов к шесту. Кое-где эту снасть называют «пауком», а в Парамзине исстари – намёткой, хотя попроси Андрея объяснить смысл названия – не сможет. Наверное, так же, как не могут объяснить люди название топора или пилы.
Лёнька, семнадцатилетний брат Андрея, которого в такую теплынь трудно загнать в дом, – уже давно на очистившемся от снега выгоне ребятня играла в лапту, и там не умолкали возгласы радости или разочарования, – сегодня ходил за Андреем точно привязанный, так верный пёсик вьётся перед хозяином, работает, что называется, на подхвате.
Намётку они сделали к обеду, и Лёнька полез на чердак, нашёл старые охотничьи сапоги – такие огромные бахилы до паха. Эти сапоги были гордостью покойного отца, он любил лазить в них по осенним болотам за утками и хвастался, что вовсе не промокают.
Теперь сапоги сжались, потрескались, Андрей с трудом натянул их на галифе. В сапогах старший брат вызвал неописуемый восторг Лёньки.
– Да ты так всю речку перейдёшь!
Рыбачить начали от Круглого озера, на изгибе реки, где мощный вал воды, ударяясь в крутой берег, образовывал какие-то причудливые воронки, пенился. Андрей запустил намётку, постоял несколько секунд и крикнул Лёньке:
– Помогай!
Вместе они стремительно выхватили снасть, на дне её серебрилась рыбная мелочь. Впрочем, кажется, и что-то крупное попало. Глухов быстро выбросил намётку на берег, и на пожухлой траве затрепетала большая щука.
– Ура! – закричал Лёнька и бросился ловить подпрыгивающую рыбину. Через секунду он уже бежал к Андрею, тащил за розовые оголившиеся жабры огромную щуку. Он скакал вприпрыжку, подплясывал и казался Андрею каким-то индейцем из довоенного кино. Интересно, наверное, также радовались они удаче? У Лёньки сейчас рот не закрывался от блаженной улыбки.
На тёмной голове щуки Андрей рассмотрел пять тёмных пятнышек-углублений (так его учили определять возраст рыбы) и тоже улыбнулся: вишь, какая матёрая попалась!
– Ты вот что, Лёнька, – сказал Глухов, – гони в деревню, передай её щас же матери, пусть уху сварит. Будет у нас сегодня праздник.
– А ты? – спросил Лёнька.
– Буду дальше ловить…
– Эге, да ты хитрец, братка, – глаза задёргались в обиде у Лёньки. – Значит, ты ловить будешь, а я и не увижу. Так не пойдёт. Лучше я буду с собой щуку таскать…
– Ты понимаешь, дурья голова, что испортится рыба?
– Ну хорошо, – проканючил Лёнька, – только давай договоримся – без меня больше ловить не будешь?
– Ладно, беги… Да не всем показывай, а то сейчас вся деревня сбежится.
– Я под фуфайку спрячу, – блаженно засмеялся Лёнька и рванул в гору, ссутулившись, высоко выбрасывая ноги.
Охотничий восторг вселился и в Андрея, он сплюнул через левое плечо: не сглазить бы удачу, не переторопиться. Он сел на высокую кочку около воды, долго глядел, как в водовороте возникают причудливые бурунчики. Он думал, что, может быть, их сегодняшняя добыча с Лёнькой немного подкрепит мать – что-то сдала она за последнее время, похудела, осунулась, стала раздражительной. А давно ли – мягкий взгляд поблекших глаз будто незримо гладил человека, вселял в него радость и надежду. Как-то не вязалось её сегодняшнее состояние с обычным, повседневным, привычным. Это, скорее всего, от голодухи. У них ещё в марте кончился хлеб, а картошек осталось мешка два вместе с семенной, и мать, наверное, десятки раз за день думала, как прожить дальше, но выхода не видела, мрачнела лицом.
Она сушила на сковороде картофельную шелуху, толкла в ступе, а потом, обваляв в остатках муки, пекла оладьи – тёмно-коричневые, буракового цвета, отдающие запахом гнили. Андрей ещё мог их есть с молоком, и это, наверное, спасало его. У матери же была повышенная кислотность, она не переносила молока, а оладьи ела с большим трудом, будто с силой проталкивала в горло.
Врачи ещё до войны находили у матери гастрит, какое-то сужение пищевода, но в трудное время она словно забыла про свои болячки, упрятала их в потайной сундук. Андрей иногда задумывался: почему он, часто страдавший до армии от простудных заболеваний, – ему достаточно было постоять мгновение на сквозняке, и температура подскакивала до тридцати девяти, – на фронте ни разу не болел, словно заговорённый. А может быть, правду говорят, что в экстремальных условиях человек сжимается, как пружина, мобилизует все свои природные качества, в кулак собирает и не поддаётся хворобе?
Вот и мать, наверное, все эти годы словно невидимым поршнем выталкивала из себя хворь и горести. А сейчас расклеилась. Ослабла та пружина – болячки впиваются в ослабевшее тело, как клещ. Но ничего, надо немного потерпеть, а там скоро зелень появится, вырастет свёкла на огороде, пойдёт картошка, станет легче!