Человек не ведает, какое именно деяние увенчает труды всей его жизни, какими будут последние его дни и часы. И это хорошо. Но как быть, если на его долю выпал горький жребий: увидеть недалекий свой предел — как сказал Гюго, «ужасное черное солнце, лучами насылающее мрак»? И кто из смертных знает, как достойно вести себя в это время?
Не заходя к себе, Федор Петрович направился в мой кабинет. Не вошел, а ворвался. Коренастый, плечистый, переполненный мощью, здоровьем, нетерпеливым желанием ворочать глыбы всяких дел. Широкое, скуластое, свежее от весеннего утра лицо. Сияющие глаза. Улыбаться он начал сразу же, как только распахнул дверь.
— Здравия желаю, мил человек!
Употреблял несовременное словечко редко, в особых случаях, желая выказать мне особое расположение. И обычно не на людях, а только один на один, во время задушевных бесед.
Федор Петрович ненамного моложе меня. Но ему еще жить и жить. Никогда и ничему я не завидовал, а сейчас позавидовал. Чужой молодой силе, цветущему здоровью позавидовал. Вот уж истинно: что имеем — не храним, потеряем — плачем.
Он стремительно подошел ко мне, схватил мою вялую, потную руку, крепко сжал и, не выпуская, прямо-таки впился в меня преданно-влюбленными глазами.
— Привет! С благополучным возвращением. Долго же ты, бессовестный, валялся на больничной койке.
Шутливость его сродни жестокости. Но понятная и простительная. Здоровый больного не разумеет.
— Хорошо то, что хорошо кончается! — гремит сочным, жизнерадостным басом Федор Петрович. Обнимает меня за плечи руками молотобойца. — Рад видеть тебя целым и невредимым. Давай, брат, принимайся за дела, наверстывай упущенное. Работы невпроворот.
Работа! Прекрасное слово. Кипящую жизнь таит в себе. Работа!.. Отработался. Отполыхался, выгорел дотла я…
Федор Петрович достал из портфеля и положил передо мной кипу каких-то бумаг и конвертов. Сел в кресло возле моего стола.
— Сигналы твоих земляков. И все тревожные. Что-то стряслось в доселе благополучном царстве-государстве. На последнем бюро мы обсуждали вопрос о работе с письмами трудящихся. Беспощадно покритиковали себя, и каждый взял под личную ответственность тот или иной район. Тебе достались твои родные места. Поезжай, разберись. — Он положил ладонь на пачку писем. — Среди этих посланий есть два особенно важных — от Булатова и Колесова.
— И от них?
— Да! Секретарю крупнейшего горкома и директору комбината мирового значения не чуждо ничто человеческое. И они, как и все трудящиеся, обращаясь в обком, рассчитывают на торжество справедливости.
— О чем же пишут они, Колесов и Булатов?
— Не сработались. Обвиняют друг друга во всех тяжких грехах и просят нас разобраться, кто прав, кто виноват.
— Непостижимо.
— Что именно?
— И Булатов, и Колесов люди весьма и весьма надежные, испытанные в течение многих лет, заслуживающие доверия, уважения — и вдруг…
— Не знаю, вдруг или не вдруг такое случилось. И тебе не советую гадать на кофейной гуще. Поезжай, поработай, что называется, в поте лица своего.
Некоторое время я молчал, сцепив пальцы и внимательно рассматривая побелевшие костяшки суставов.
Не всякую правду может сказать и правдивый человек. Бывает такая правда, знать которую должен только ты один. И на язык просится полуправда.
— По-моему, бюро обкома сделало неудачный выбор, поручив мне разобраться в конфликте между Колесовым и Булатовым.
— Почему это неудачный?
— Ну, хотя бы уже потому, что в свое время обоих я опекал, обоих уважал и любил как талантливых, многообещающих работников. И теперь один кажется хорошим и другой неплохим. Обоих могу пощадить и защитить.
— Ну и щади себе на здоровье, если того заслуживают.
— Я серьезно, Петрович.
— И я серьезно. Слишком хорошо тебя знаю, чтобы хоть на мгновение засомневаться в твоей партийной честности!
Вот он как повернул дело. Припер, что называется, к стенке. Надо вести разговор начистоту.
— Извини, Петрович, я тень на плетень наводил. Истина в том, что мне сейчас невмоготу разбираться, кто прав — Булатов или Колесов. Сил нет. Больше сорока лет работал на товарища, на соседа, на коллектив, на страну, на фронт, на победу, на будущее. Пора о собственной душе подумать, как говаривали в старину. Приготовить себя в дальнюю дорогу. Надо в рай собираться. Короче говоря, я уже не работник.
— Да ты что?.. Вид у тебя преотличный. Из больницы ты вышел будто из санатория.
Делает вид, что не верит моим недугам? Или в самом деле ничего не подозревает? Ладно, как бы там ни было, а я должен быть до конца правдивым. Я взял со стола заявление, написанное сегодня утром, протянул Федору Петровичу.
— Прошу освободить меня от обязанностей секретаря обкома в связи с уходом на пенсию.
— Не согласен! Категорически! Ты — боец. Можешь работать! Должен! Порви свою бумагу. Я ее не читал. Не видал!
— Петрович, я болен безнадежно. Почти безнадежно.
— Раз уж мы заговорили об этом, давай начистоту. Почему отказался от операции, предложенной профессором Михайловым?
— Потому, что она… возможно, никчемушная. К тому же еще и страшная. Лучше конец, чем это… Рассекается грудная клетка. Выдирается пищевод вместе с опухолью и отсекается. Желудок зашивают и в нем делают искусственный проход, куда с помощью воронки вводится пища. Культю выводят наружу, в шею. Представляешь? И это издевательство над человеком, над лучшим созданием природы, называется операцией по Тореку… Все сказанное слышал от своего лечащего врача Бабушкина, кстати, непримиримого противника профессора Михайлова. И я согласился с Бабушкиным. Все мы люди, Петрович. Из двух бед выбираем ту, которая нагрянет не сегодня, а завтра.