Эта книга появилась на русском языке как естественная реакция на то горе, каким стал внезапный уход Ксении Яковлевны Старосельской для знавшего ее — кто-то дольше, кто-то совсем коротко — и любившего младшего поколения переводчиков польской литературы.
Сделать книгу в память о Ксении Яковлевне участники ее семинара, работавшего на протяжении почти восемнадцати лет (состав его в разные годы частично менялся), решили почти сразу. Когда выбор пал на сборник рассказов Иды Финк, оказалось, что в свое время Ксения Старосельская перевела из него три рассказа для журнала «Лехаим». Ученики сочли это хорошим знаком — таким образом и она сама тоже будет присутствовать рядом с ними в этой книге. Добавим также, что два рассказа в переводе Юлии Винер были опубликованы в сборнике «Опечатанный вагон: Рассказы и стихи о Катастрофе» (М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2005).
Я не была участником семинара — к тому моменту, когда он возник, я уже несколько лет занималась переводческой работой, и Ксения Яковлевна сочла, что в этом нет необходимости. Моим семинаром была двадцатилетняя дружба с ней. И я благодарна за возможность участвовать в книге в качестве редактора — эта работа (как и завершение не законченного Ксенией Яковлевной перевода книги Ханны Кралль) дала иллюзию (а может, и не такую уж иллюзию?) продолжения оборвавшегося разговора…
Несколько слов о книге «Уплывающий сад». Большую часть своей жизни Ида Финк (1921–2011) провела в Израиле, уехав из Польши в 1957 году. Холокост — собственный опыт Финк, и вся ее проза непосредственно связана с ним. Очень короткие истории, разные ситуации, разные чувства и разные герои (в том числе эсэсовец и его семья), разные годы и страны, разные ракурсы, границы в пространстве и во времени, в сознании, памяти и языке, пересекающиеся судьбы, перекликающиеся, продолжающие или поясняющие друг друга эпизоды, негромкое, но каждый раз — в каждом лаконичном тексте — буквально сбивающее читателя с ног повествование о конце света.
Конец
Koniec
Пер. О. Чехова
Они всё не уходили с балкона, хотя стояла уже глубокая ночь и всего несколько часов отделяло их от рассвета. Внизу бежала темная, пустынная улица, деревья в сквере напоминали черные взъерошенные головы. Снова было тихо, слишком тихо после того. Время от времени громыхал, проезжая через центр, ночной трамвай, мягко проскальзывал автомобиль. Ночь выдалась душная, одна из тех летних ночей, когда лист не дрогнет, а разогретый за день асфальт обдает теплым дыханием.
Он провел ладонью по железным балконным перилам, дотронулся до руки девушки. Ее ладонь была холодной; с силой стиснув пальцы, она как будто защищала свой мир.
— Видишь, — сказал он, — ничего не случилось.
Она смотрела не на него, а поверх городских крыш в густую тьму, но знала, что он тоже прислушивается. Говорит: «Ничего не случилось», а сам слушает.
— Не бойся, можно спокойно ложиться спать.
Он повторил:
— Ничего не случилось.
— Я и не боюсь, — ответила она громко, зло, но слова укатились вниз по улице, будто мелкие торопливые шаги. — И я тебе не ребенок, не говори со мной, как с младенцем. И не ври. Я вижу — ты прислушиваешься.
— Да ты же в самом деле ребенок, — рассмеялся он, — мой любимый малыш…
— Зачем ты выводишь меня из себя? Я и так… — Она осеклась.
До них донесся гул — сперва далекий и неясный, потом явно различимый и совсем близкий. Но то был только грузовик.
— Ты помнишь, как это[1] началось? — спросила она, когда снова стало тихо.
У нее был чистый и высокий голос. Юноша закрыл глаза, подумал: я люблю ее и не хочу, чтобы она боялась.
— Скажи, — настаивала она, — ты помнишь?
— Помню. Могу даже пропеть тот момент, но ты же знаешь, какой из меня певец.
— Не шути. Это важная ночь.
Он обнял ее, почувствовал, что она дрожит.
— Родная, ночь важная, потому что она — наша…
В темноте он встретил колючий взгляд. Она не могла шутить, отталкивала нежность.
— Помню, — поспешно согласился юноша, и тот момент немедленно отозвался музыкой.
Он помнил каждую деталь: смычковые, проложив путь солисту, сошли на piano — первые такты larghetto, которое он так любил. Именно тогда он уловил слабый гул, доносившийся со стороны города. Будто надвигалась саранча. Может, даже не саранча, а плотное тремоло смычков, перерастающее в forte, приближалось, предвещая грозу. Оркестр, подхватив тему рояля, заговорил приглушенным голосом, а по толпе слушателей словно пролетел порыв ветра — все обернулись туда, откуда подступала теперь уже мощная и тяжелая рокочущая волна. Он почувствовал нерешительность пианиста, увидел, как его руки набросились на онемевшие клавиши. Не слышно было ни инструмента, ни оркестра. Улицу, прилегавшую к парку, сотрясал грохот танков и скрежет гусениц. Гроза прокатилась, смолкла, ушла. Снова стало тихо, и звучный шепот рояля достиг их последнего ряда.
— Помню, — повторил он. — Придумали тоже — устраивать концерты в парке! Что за бредовая идея…
— Петр, — прошептала девушка (она никогда не называла его «Петр», только ласково — «Пётрусь»), — Петр, подумай… три месяца счастья… так мало…