Аромат хорошего табака и дорогих духов парил в лестничном пролете, словно на ожившей странице романа прошлых лет. И небо, огромное, многоликое, с причудливым переплетением безоблачной голубизны, грозовых туч и абстрактно-нечетких струек дождя, что падал на чьи-то головы вдали, у горизонта, шикарной картиной смотрелось в окне, огромном и безупречно чистом.
Удобная мягкая обувь легко и с удовольствие касалась чистого мрамора. Ах, не хватает ворсистого ковра. Чтобы ниспадал по ступенькам до парадной двери. Чтобы звучал торжественным аккордом. Чтобы… Надо, надо предложить соседям.
Легкий щелчок замка, хлопок входной двери, и, изящно кивнув головкой, прошла мимо соседка, и томительно пахнул parfum, и божественно шелестнул натуральный шелк, и Феликс Семенович Якушев запоздало поклонился вслед даме, с почтением и с наслаждением. Разве думал он, разве мог когда-нибудь вообразить, что будет спускаться из своей квартиры не в затхлой кабинке убогого лифта, не по заплеванной, загаженной лестнице…
Какие, однако, изгибы делает река нашей жизни, какие берега открывает!
Легкая изморось носилась в воздухе, и так вкусно вдохнулось, и… И какой-то замызганный хлюст просеменил мимо: непокрытая голова втянута в хилые плечи; и запах дурного мыла и поношенной одежды коснулся почтенного господина, и Феликс Семенович поморщился брезгливо и подумал раздраженно, что великолепное его настроение беспардонно испорченно каким-то убогим, что невесть как оказался возле респектабельного дома. Но тут же осознание своей избранности восстановило Феликсу Семеновичу приятное расположение духа, и доброе настроение не просто вернулось к нему — оно вернулось обновленным, выпуклым, и пожилой мужчина подумал с юным задором, что у Судьбы не бывает случайностей, и не безликий оборвыш прошел рядом с ним: прошел усилитель теплого света, что ласкает и холит его, Феликса Семеновича.
«Воистину в жизни каждый получает то, чего он достоин», — в который уж раз подумал Феликс Семенович и шагнул к кромке тротуара, где ждало его новенькое авто.
* * *
Шмаков вышагивал по улицам, не замечая ни дождя, ни прохожих, ни светофора, и в голове его одна-единственная мысль вертелась, билась, переворачивалась, модифицировалась, звучала на все лады и во всех тональностях: этот старый козел не только не ждал его, не только не извинился, что вынужден, мол, уйти из дома в условленный для их встречи час, — он даже не узнал его, Шмакова, не заметил, хотя он, Шмаков, шагнул к диктофону в тот самый миг, когда старик вышел из подъезда. Да не вышел! Появился. Явился, как то самое явление. И он, Шмаков, приостановился, приподнял было шляпу — да нет у него шляпы, берет, и тот пообтерся. Но не пригодилась бы шляпа: старик на него не взглянул. Старик вообще его не заметил, вернее, заметил, еще как заметил — как урну с окурками и плевками. Как мусорное ведро, как бак с нечистотами, что возник на пути его торжественного шествия.
Шмаков вошел в подворотню, где среди гнили стояли переполненные мусорные контейнеры, и от них ринулась на Шмакова, ощетинившись, стая кошек, и с диким лаем влетела в подворотню свора собак. А откуда-то сверху выплеснули ведро жидких помоев аккурат на голову Шмакова, но — спасибо стае и своре: Шмаков шарахнулся от них, и помои пролетели рядом, лишь обрызгали, шмякнувшись о землю, да штаны и так заляпаны. Шмаков хмыкнул и хотел подумать о чем-то философском, но тут его пронзил резкий ветер, что дул в их закутке постоянно, как из чьей-то мерзкой пасти в розе ветров, или роза ветров — не то? Ну и черт с ним. Или с ней. Да с ними со всеми. Шмаков шмыгнул в подъезд (если можно назвать подъездом дыру с огрызком деревяшки, что была когда-то дверью), потопал на верхний этаж по узкой лестнице. Пахло мочой, горелым молоком, прокисшей капустой, кошками. Сквозь никем никогда не мытые оконца едва брезжило, и ступени, и стены, и двери — все было серо, лишь скособоченные патроны, никогда не знавшие ламп, чернели сквозь паутину.
Все великие русские писатели жили в трущобах, ходили по замызганным лестницам, были голодны и оборваны и творили нечто…
Ах, не все? Ну, конечно. Граф Толстой. Так не даром же говорят, что тот, кто любит Достоевского… Так и этот, старик, графом стать задумал? Осталось титул купить. Ну, так продаваться — все купишь. Да и кто сказал, что нет у него титула? Эти реликвии затрепыхавшие клубы создают, грамоты жалуют. Или — продают? А, черт с ними. И с грамотами. И с реликвиями. И со стариком. Со всеми.
Шмаков пнул кошку, что неосмотрительно оказалась на его пути, сплюнул, высморкался, вошел в квартиру (если позволительно называть квартирой то жилище в блочной коробке, где существовал Шмаков), шарахнул дверью и, не снимая обувки, прошлепал, оставляя грязные мокрые разводы, по давно не мытому полу, к столу, где среди вороха бумаг, окурков, пепла и прочего хлама стоял старенький компьютер. Вошел в Сеть — почта работала. Надо платить, отключат, козлы. За что платить? Сплошной слив рекламный.
Но вот и то, единственное, что он ждал:
«Уважаемый Антон Шмаков! Вообще-то мы не информируем об отклонении рукописей. Вы так видите прожитые годы и имеете на это право, но и редакция имеет право на свою точку зрения…»