ПРЕДИСЛОВИЕ СТЕФАНА ЦВЕЙГА К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ [70]
Нежданная радость для меня, что, будучи приглашен на торжества в память Льва Толстого, я могу написать эти строки в Москве. В этом этюде и в другом - противопоставляемом ему - этюде о Достоевском [71] я попытался изобразить русский гений в двух его проявлениях. Мне думалось, что ценой долголетнего изучения и долголетней любви я приобрел на это право. Здесь, в самой России, работа, предпринятая в Европе без знакомства с русским языком, кажется мне дерзкой затеей. За эти несколько дней у меня набралось много отдельных впечатлений: будь они пережиты раньше, они могли бы с пользою сказаться в свое время на моем изложении. Но оправдывает меня все же то обстоятельство, что за границей эти два очерка немало повысили восхищение перед обоими русскими гениями и интерес к ним. Я знаю, что тому послужила истинная любовь, а всякое служение духовного порядка, так или иначе, плодотворно.
Я не отваживаюсь истолковывать России великих ее писателей, но все-таки интересно, может статься, узнать, каким именно образом и как страстно, а прежде всего - как любовно боремся мы с русским духом и какими из-за нашего рубежа представляются нам, европейцам, ваши великие художники.
Как утверждают мои друзья, в этом издании - единственно авторизованном - слово мое передано точно, и у меня создается чувство, будто я сам беседую с русским читателем и говорю, как важно, как необходимо стало для всего нашего духовного развития, для познания нами природы чувств вступать в общение с русским духом.
Москва
14 сентября 1928
The proper study of mankind is man
Pope [72]
В ряду изображений "Строители мира", в котором я пытаюсь пояснить творческие устремления духа самыми яркими типами, а типы, в свою очередь, образами, этот том противопоставляется двум другим и дополняет их. В "Борьбе с демоном" показаны Гёльдерлин, Клейст и Ницше как три различных воплощения гонимой демоном трагической душевной природы, переступающей в борьбе с беспредельным границы, положенные как ей самой, так и реальному миру. "Три мастера" показывают Бальзака, Диккенса и Достоевского как типы мировых эпических изобразителей, создавших в космосе своих романов вторую действительность наряду с существующей. Путь "Трех певцов своей жизни" ведет не в беспредельный мир, как у первых, и не в реальный, как у вторых, а обратно - к собственному "я". Важнейшей задачей своего искусства они невольно считают не отражение макрокосма, то есть полноты существования, а демонстрирование перед миром микрокосма собственного "я": для них нет реальности более значительной, чем реальность их собственного существования. В то время как создающий мир поэт, extroverte [73], как его называет психология, тс есть обращенный к миру, растворяет свое "я" в объективности произведения до полного исчезновения личности (совершеннее всех Шекспир - как человек, ставший мифом), субъективно чувствующий, introverte [74], обращенный к себе, сосредоточивает весь мир в своем "я" и становится прежде всего изобразителем своей собственной жизни. Какую бы форму он ни избрал - драму, эпос, лирику или автобиографию, - он всегда бессознательно в центр своего произведения ставит свое "я", в каждом изображении он прежде всего изображает себя. Задачей этого тома является попытка продемонстрировать на трех образах - Казановы, Стендаля и Толстого - этот тип поглощенного собой субъективного художника и характернейшую для него художественную форму - автобиографию.
Казанова, Стендаль, Толстой, - я знаю, сопоставление этих трех имен звучит скорее неожиданно, чем убедительно, и трудно себе представить плоскость, где беспутный, аморальный жулик и сомнительный художник Казанова встречается с таким героическим поборником нравственности и совершенным изобразителем, как Толстой. В действительности же и на этот раз совмещение в одной книге не указывает на размещение их в пределах одной и той же духовной плоскости; наоборот, эти три имени символизируют три ступени одну выше другой, ряд восходящих проявлений однородной формы; они являются, повторяю, не тремя равноценными формами, а тремя ступенями в пределах одной и той же творческой функции: самоизображения. Казанова, разумеется, представляет только первую, самую низкую, самую примитивную ступень наивное самоизображение, в котором человек рассматривает жизнь как совокупность внешних чувственных и фактических переживаний и простодушно знакомит с течением и событиями своей жизни, не оценивая их, не углубляясь в свой внутренний мир. У Стендаля самоизображение уже стоит на более высокой ступени - психологической. Оно не удовлетворяется простым рапортом, голым curriculum vitae [75], тут собственное "я" заинтересовалось самим собой; оно рассматривает механизм своих побуждений, ищет мотивы своих действий и своего бездействия, драматические элементы в области душевного. Это открывает новую перспективу - двойного рассмотрения своего "я" как субъекта и объекта, двойной биографии: внешней и внутренней. Наблюдающий наблюдает себя, переживающий проверяет свои переживания, - не только внешняя, но и психическая жизнь вошла в кругозор изобразителя. В Толстом - как типе - это самонаблюдение достигает высшей ступени; оно становится уже этически-религиозным самоизображением. Точный наблюдатель описывает свою жизнь, меткий психолог - разъединенные рефлексы переживаний; за ними, в свою очередь, следит новый элемент самонаблюдения - неутомимый глаз совести; он наблюдает за правдивостью каждого слова, за чистотой каждого воззрения, за действенной силой каждого чувства; самоизображение, вышедшее за пределы любопытствующего самоисследования, является самоиспытанием, самосудилищем. Художник, изображая себя, интересуется не только методом и формой, но и смыслом и ценностью своего земного пути.