Жозефа Фуше, одного из могущественнейших людей своего времени, одного из самых примечательных людей всех времен, не любили современники и еще менее зерно судили о нем потомки. Наполеон на острове св.Елены, Робеспьер, обращаясь к якобинцам, Карно, Баррас, Талейран[1] в своих мемуарах, все французские историки – будь то роялисты, республиканцы или бонапартисты, – едва дойдя до его имени, начинали писать желчью. Предатель по натуре, жалкий интриган, пресмыкающийся льстец, профессиональный перебежчик, подлая полицейская душонка, презренный, безнравственный человек – нет такого клеймящего, такого бранного слова, которым бы его обошли; ни Ламартин, ни Мишле, ни Луи Блан[2] не делают серьезной попытки изучить его характер, или, вернее, упорное, поразительное отсутствие характера. Подлинные очертания его облика появляются впервые в монументальной биографии Луи Мадлена[3] (которой этот труд, равно как и другие исследования, посвященные этому вопросу, обязаны большей частью фактического материала); история же совершенно спокойно отодвигала в задние ряды незначительных статистов этого человека, руководившего в эпохи смены двух миров всеми партиями и оказавшегося единственным среди политиков уцелевшим в бурях тех лет, человека, победившего в психологическом поединке таких людей, как Наполеон и Робеспьер. Иногда его образ мелькает в пьесе или оперетке, посвященных Наполеону, но в большинстве случаев он фигурирует там в затасканной схематической маске прожженного министра полиции, этакого предтечи Шерлока Холмса: в плоском изображении роль закулисного деятеля всегда превращается во второстепенную роль.
Только один человек с высоты собственного величия увидел и все своеобразное величие этой единственной в своем роде фигуры: то был Бальзак. Этот большой и проницательный ум, видевший не только внешний покров событий эпохи, но и всегда заглядывавший за кулисы, прямо признал Фуше самым интересным в психологическом отношении характером своего века. Бальзак, привыкший рассматривать в своей химии чувств все страсти, как бы они ни назывались – героическими или низменными, – как совершенно равноценные элементы, в одинаковой мере интересовавшийся и совершенным преступником вроде Вотрена и гением нравственности вроде Луи Ламбера, не делал различия между нравственным и безнравственным, но, оценивая человека только по силе воли и напряженности его страсти, извлек именно этого, самого презренного, самого презираемого деятеля революции и империи, из тени, в которой тот нарочито скрывался. Он называет этого singulier genie[4] единственным настоящим министром Наполеона и «lа plus forte tete que je connaisse»[5], а в другом месте – «одной из тех личностей, у которых под поверхностью скрыта такая глубина, что они остаются непроницаемыми, пока действуют сами, и могут быть поняты только впоследствии». Это совсем не похоже на моралистические презрительные отзывы историков. И в своем романе «Une tenebreuse affaire»[6] он посвящает этому «сумрачному, глубокому и необычному уму, который так мало известен», особую страницу. «Своеобразная гениальность, – пишет он, – столь ужаснувшая Наполеона, обнаружилась у Фуше не сразу. Этот незаметный член Конвента[7], один из самых выдающихся и непонятных людей своего времени, сложился и вырос в бурях революции. При Директории[8] он достиг тех вершин, с которых люди глубокого ума получают возможность предвидеть будущее, основываясь на опыте прошлого; затем вдруг – подобно посредственным актерам, которые под влиянием какой-то внезапно вспыхнувшей искры становятся гениальными, – проявил поразительную изворотливость во время молниеносного переворота 18 брюмера. Этот бледнолицый человек, воспитанный в духе монашеской сдержанности, посвященный в тайны монтаньяров, к которым он принадлежал, и в тайны роялистов, к которым в конце концов примкнул, долго и незаметно изучал людей, их нравы и борьбу интересов на политической арене; он проник в замыслы Бонапарта, давал ему полезные советы и ценные сведения. В то время ни прежние, ни новые его коллеги и не подозревали всей широты его таланта чисто административного и в глубоком смысле слова государственного, так был велик его дар почти неправдоподобной проницательности и безошибочного предвидения». Так говорит Бальзак. Его похвалы впервые привлекли мое внимание к Фуше, и в течение многих лет меня время от времени занимал образ человека, которым восхищался Бальзак, говоря, что «он имел большую власть над людьми, чем сам Наполеон». Но Фуше как в жизни, так и в истории, умел оставаться на заднем плане: он неохотно позволяет заглянуть себе в глаза и в карты. Почти всегда он в центре событий, в центре партий; он действует незримо, скрытый под анонимным покровом своей должности, как механизм в часах; лишь изредка, в смятении событий, на самых крутых поворотах его пути, удается уловить мимолетный абрис его лица. И вот что еще более странно. На первый взгляд ни один из этих схваченных на лету обликов Фуше не похож на другой. С некоторым трудом представляешь себе, что тот же самый человек, с той же кожей и с теми же волосами, был в 1790 году учителем монастырской школы, а в 1792 году уже реквизировал церковное имущество; в 1793 году был коммунистом, а пять лет спустя стал миллионером и через десять лет герцогом Отрантским. Но чем смелее становился он в своих превращениях, тем интереснее был для меня характер, или, вернее, бесхарактерность, этого самого совершенного макиавеллиста нового времени, тем больше увлекала меня вся его скрытая на заднем плане и окутанная тайной политическая жизнь, все более своеобразным, даже демоническим являлся мне его образ. Так совершенно неожиданно для себя, побуждаемый радостью чисто психологических исследований, взялся я писать историю Жозефа Фуше, надеясь этим сделать вклад в еще не существующую и в то же время совершенно необходимую биологию дипломатов, этой еще почти не исследованной опаснейшей духовной расы современности.