Эту повесть можно было бы начать с того дня, когда Татьяна, еще студентка горного института, впервые пришла к нам в редакцию и принесла заметку о работе студенческого научного общества.
Или с другого дня, когда она появилась в моем отделе во второй раз и совершенно неожиданно пригласила меня на комсомольскую свадьбу. Да, так и сказала: «Я приглашаю вас на свадьбу. Писать о ней не надо. Просто мне не с кем пойти… Может, составите компанию?» — «С удовольствием!» — не скрывая радости, ответил я и обратил внимание на то, что Татьяну не удивило мое быстрое согласие, будто иной реакции она и не ждала.
Или со дня нашей собственной свадьбы.
Или, наконец, с того весеннего сырого вечера с раскисшим хлюпающим снегом, когда мы вместе после работы купили в комиссионном магазине железную, пахнущую керосином кровать и долго не могли найти ни подводы, ни машины, чтобы перевезти ее домой. По случаю свадьбы мне дали в редакционном доме крохотную комнатку с узким, как в уборной, окном, и теперь мы обставляли ее.
Потом подвернулся старик с санками, и я договорился с ним. Старик был совсем ветхий. Склеенными из резиновых камер глубокими чунями месил он понуро грязный снег по проезжей части улицы, а мы гуляющим шагом шли по расчищенному тротуару и не смотрели в его сторону — будто нам и дела нет до этого старика, и клопяная кровать совсем не наша.
Мне казалось, что я люблю Татьяну с самого первого мгновения.
Вот она переступила порог кабинета, еще не успела притворить за собой дверь и я еще толком не успел разглядеть ее, а в груди у меня уже сладко и тревожно заныло. Пустой и легкий, я вскочил со стула и сквозь обвальный грохот в ушах еле разобрал ее тихий голос:
— К вам направили. Посмотрите, пожалуйста.
Из протянутой руки я взял ученическую тетрадку и предложил девушке сесть. Голоса своего не слышал, но по тому, как она повернулась и прошла в противоположный конец комнаты, где у балконной двери стояло кресло для гостей, догадался, что приглашение сесть и чувствовать себя как дома я все-таки произнес вслух, а не подумал про себя.
Кресло было низким и мягким, и, когда она опустилась в него, ее колени оказались на уровне подбородка.
Химические буквы прыгали перед глазами. Я весь напрягся, чтобы не смотреть туда, к балконной двери, но не мог совладать с собой, время от времени поднимал воровски глаза, и взгляд мой утыкался в прекрасные стройные ноги, гладко обтянутые прозрачными чулками.
Заметку я все-таки осилил. На последней странице стояла подпись: Татьяна Красовская, студентка четвертого курса горного института. Заметка была немудрящей — такие можно печатать и можно не печатать, но я с воодушевлением воскликнул:
— Замечательно! Просто здорово! Мы ее поставим в самый ближайший номер! — И еще добавил, потому что не хотел, чтобы эта Татьяна Красовская сразу ушла: — Вы посидите. Я еще раз посмотрю. Может, что подправить надо, хотя написано превосходно. Потом перепечатаю на машинке, и вы распишетесь под текстом. У нас так заведено.
Пока я правил и перепечатывал, — чтобы подольше побыть рядом с Красовской, дышать с ней одним воздухом, я и машинку принес в отдел и заметку перепечатывал сам, — девушка по-прежнему сидела в низком кресле у балконной двери и морщила в лукавой, понимающей улыбке губы. «И в каких только оранжереях выращивают таких красавиц, — благоговейно думал я, — чем их кормят, поят, какой климат создают, чтобы такой нежной была кожа, такими шелковистыми — волосы, такими стройными и породистыми — ноги?»
Глаза у нее были серые, с подсиненными белками. На лице ни следочка косметики. Все от бога!
В тот раз я увидел Татьяну такой, какой уже больше никогда не видел, а мог лишь иногда, лежа рядом в темноте, представить, и этого было достаточно, чтобы, как и при первой встрече, тревожно и сладостно гудело внутри.
Татьяна поднялась, и я с грустью отметил, что она почти одного роста со мной.
На другой день, и на следующий, и потом, еще целую неделю я ходил на работу кружным путем, мимо горного института, в надежде как бы случайно встретить свою недавнюю посетительницу, но так и не встретил. А потом она пришла в редакцию и сама пригласила меня на комсомольскую свадьбу.
Но то не была еще любовь, а было пленение красотой, желание устроить жизнь по-своему, а не так, как диктовали житейские обстоятельства, представшие передо мной в лице племянницы нашего ответственного секретаря и моей однокурсницы Сталины Петровской.
За все пять лет учебы в университете мы со Сталиной не перебросились и десятком слов, а теперь, направленные в чужой город, в одну редакцию, должны были дружить, ходить вместе в столовую, в кино, в театр, а по вечерам то у нее, то у меня — жили по соседству на частных квартирах — играть в дурачка. Причем вначале играли на щелчки, потом на желания, а последние дни уже откровенно на поцелуи, и дурачок грозил привести бог знает к чему.
Но ни дурачок, ни поцелуи не были для меня так опасны, как наш ответственный секретарь и ее племянница.
Ответственного секретаря звали Манефой Казимировной, а за глаза — просто Манефой. Это была невысокая полная женщина с широким веснушчатым лицом. На плечах в любую погоду — будь жара или холод — пуховая шаль. Познакомился я с ней в тот же день, когда сдал в секретариат свою первую заметку; под вечер она сама пришла в отдел, уселась в кресло и тоненьким голосом, по-детски картавя, похвалила меня за стиль, в котором якобы почувствовала и образованность, и талантливость, потом стала расспрашивать об университете, родителях и страшно удивилась, когда узнала, что отец у меня — грузчик, мать — каменщица, оба малограмотные и понятия не имеют ни о каких стилях.