Для Дмитрия Быкова вопрос «Люблю ли я Москву?» равнозначен вопросу «Люблю ли я собственную жизнь?». Ответ: «Черт его знает».
Два крупнейших города России способны вызывать не только любовь, но и ненависть, раздражение и тоску по утраченному идеалу. Это все тоже от большой любви.
В современной истории России Москве отведена такая важная роль, что пишешь про Москву, а получается опять про политику и известный режим.
Смотря с чем сравнивать. Жизнь могла быть много хуже, и слава богу, что есть хоть такая. Я давно живу от минуса — с тех пор, как впервые внятно осознал наличие под каждой крышей своих мышей. Завидовать некому. Кое-какие подсознательные, самые глубокие воспоминания — вы их тоже обнаружите, если как следует покопаетесь — доказывают, что решение о рождении в это время и в этом месте было все-таки моим, сознательным. К моим услугам была вся временная линейка и весь глобус, и выбрал я в результате 1967 год и Москву — что ж теперь жаловаться.
Москва дана мне еще и для того, чтобы все на нее валить, поскольку она — обстоятельство внешнее. Пробки, отсутствие исторического облика, знаменитое московское жирование на фоне нищей страны, толпы понаехавших, порождающие ответную реакцию ленивых и озлобленных; переполненное и вечно раздраженное метро, садистская и бесполезная милиция, непропорциональные цены на жилье — все это мое. И все это лучше, чем провинциальное болото с его болезненным, подпольным самомнением — «зато мы духовные». Так что раздражение Москвой — это раздражение собой, и главная его причина — безальтернативность. Другого себя у меня нет. И другого города для жизни и работы в России тоже, к сожалению, нет — по крайней мере если вы хотите многое успеть и кормить семью не только с огорода. Нефтянику и газовику, может, еще имеет смысл жить в сырьевом регионе, а ядерщику — в наукограде, хотя и это сомнительно; но все остальные обречены на Москву, и в этом главный ее недостаток.
Впрочем, еще не главный. Главный — тот, что она осознает это свое положение и не удосуживается быть другой. Хавайте эту, потому что выбор все равно отсутствует. Гениальная идея Петра насчет двух столиц была идеальным выражением пресловутой российской двойственности: живем как Азия, но думаем и мечтаем как Европа. Москва — столица постылого ретроградства, цикличной истории, природного отношения к жизни, которого в России так и не коснулось христианство: она и нарастала концентрическими кругами, а чередование сильной и слабой власти, традиционное для нашего цикла, выражалось тут вечными московскими холмами, спусками-подъемами, крутыми горками, способными укатать любого Сивку. Круглый замкнутый город Фамусовых и Скалозубов, враждебный ко всему чужому и жирующий, однако только за его счет: одеваются у французов — вечно ворча под нос: «А все Кузнецкий Мост, и вечные французы!» Золотая дремотная Азия, одно слово. И вот вам Питер — вытянутый в струнку, как всякий город вдоль побережья; памятник государственной воле, разомкнутому кругу, сознательному движению вперед, город государственной мысли, выстроенный сильными для сильных; Венеция на чухонских широтах, северный форпост классицизма, цивилизованная империя, демонстративно и упрямо противопоставленная московской мясорубке под видом государственности. «В Кремле не надо жить — Преображенец прав». Петр-Преображенец вытащил московскую государственность из-за кремлевских стен и перенес в архитектурное, строгое, умозрительное пространство; краснокоричневый кремлевский кирпич сменился «желтизной правительственных зданий», солнечным Адмиралтейством, голубым Таврическим дворцом, розовой Думой. У населения появился выбор: столицей озлобленных ксенофобов, самодовольной азиатчины, купеческих чаепитий и ретроградствующих архаистов сделалась Москва — столицей жестокой, холодной европейской прямоты и социального эксперимента стал Петербург.
Россия, впрочем, все приспособит под себя и всему придаст свой неповторимый пыточный колорит — так что Европа очень скоро выродилась в казарму, и Москва стала восприниматься уже как теплая и домашняя альтернатива питерской бесчеловечности. Город безумного Павла и слишком разумного Николая Палкина, шпицрутенов и парадов, парадных подъездов и присутственных мест стал так же самоцельно жесток, как всякая русская государственность. В Москве стало можно отсидеться, укрыться от палочной дисциплины и правительственного холода; оказалось, что купеческий город может быть и добр, и сердечен, а московская старина — храмы, садики, хлебосольство — спасительна для изнывшейся в Питере души, где частный человек ничего не значит. Ленин перенес столицу из Питера не потому, что правительству опасно стало сидеть в сорока верстах от немецкой передовой, а потому, что подсознательно ненавидел русскую государственность, особенно в ее питерском оформлении; он не желал править в городе, где казнили его брата, и отомстил этому городу, по иронии судьбы названному в его честь. Революция революцией, а все-таки питерский стиль Ильичу претил, и он сбежал в Кремль. Он все еще надеялся построить в России государство иного типа; и Москва наложила свою азиатскую лапу на весь облик советской России с ее природностью, замкнутостью, ксенофобией и красно-коричневым колоритом. Питер стал восприниматься оазисом свободы, а вскоре окончательно утратил столичность. И Москва стала безальтернативна, как все обитавшие в ней вожди: Сталин, Брежнев, Ельцин, Путин. Путин попробовал что-то сделать для Питера, но, кажется, отчаялся.