Если бы по телевизору в тот субботний вечер показывали что-нибудь про любовь, Мону Якобсон не обвинили бы в пособничестве в убийстве. Да и змея ее тогда бы не укусила. Мона шагнула из дому в летние сумерки, застегнула голубую вязаную кофту и несколько раз глубоко вздохнула. Снаружи оказалось холоднее, чем она предполагала, выглядывая в сад из кухонного окна. По беленой стене к черепичной крыше тянулись плетистые желто-красные розы. На клумбах понурили уже ржавые головки пионы, недолговечные цветы начала лета. Надо бы прополоть клубничные грядки, да и дорожка, посыпанная гравием, почти заросла, ну да уж пусть все будет как есть. Многое пришлось отложить, у нее просто не было теперь сил. Медленно, неотвратимо текло время, круг за кругом проворачивалась по клумбе черная тень от солнечных часов. Каждый день имел свою тяжесть, свою муку. Сегодня Мона по крайней мере развесила белье. На ветру качались серо-белые простыни, протертые посередине. Это ночи беспокойного сна оставили свой след. Ветер невидимой рукой дергал и рвал простыни, звал их навстречу приключениям, на танец в ночные луга. Но крепкие прищепки, как обычно, не пускали их, не позволяли нарушить извечный, прекрасный в своей скуке порядок. И все же в воздухе веяло томлением, это точно, томлением и чувственностью. Может быть, от аромата роз, струящегося по саду, или от берегового бриза, беззастенчиво ласкающего ее голые загорелые бедра, ласково гладящего волосы, так что мурашки бегут по коже от этих прикосновений. Однако сейчас она и представить не могла, куда заведет ее это томление сегодня вечером.
Гравийная дорожка бежала вниз к морю между полями ржи и рапса. По их краям теснились маки, ромашки, колокольчики. Припорошенные меловой пылью, они казались бархатными в лучах вечернего солнца. Полные сладострастные губы львиного зева скрывали пьянящий нектар.
Пожалуй, если у томления есть запах, то это — смесь запаха чабреца после дождя, полевых цветов и морской соли. Так пахло, когда он в первый раз овладел ею на траве у моря, между старым заброшенным сараем и каменной стеной, — осторожно, дерзко и беззаконно. Он называл ее Синеглазкой, потому что глаза у нее были большие, голубые и круглые, как цветок цикория. Она была тогда совсем юной, а его слова звучали красиво и непривычно. Его слова пленили ее, они словно уже гладили ее кожу задолго до того, как ее коснулись его руки. От них в ее глазах появился блеск, а в теле — томление. Ночной воздух, холодивший пылающую кожу Поцелуи, перед которыми нельзя было устоять и которые неизбежно заводили все дальше. Его рука, что целеустремленно расстегивала платье и скользила все ниже. Опытные пальцы, знающие, что искать. Выпавшая роса. Ее «нет», подразумевающее «да». Она заметила его брюки, небрежно брошенные на камень на пригорке. «Надо быть осторожнее» — мимолетная мысль, утонувшая в нахлынувшем желании. Неясные черты его лица над ней, скрытые тенью. Боль мешалась с наслаждением. И его расслабленная тяжесть, и влажный холод, растекающийся по телу…
Он отодвинулся было от нее, когда кто-то крикнул сверху, с дороги. Отец? Они снова тесно прижались друг к другу. «Тихо!» — сказал он, и его рука застыла на ее теле. Слух обострился до крайности. Шаги приближаются? Она чувствовала кожей биение его сердца и боялась дышать. Опять голос, отцовский. Теперь более суровый. Она заплакала от страха. В тихом отчаянии отправилась искать свои трусы среди ромашек и колокольчиков. На платье было пятно крови. Голос отца стих вместе с шуршанием велосипедных колес по гравию. Она быстро застирала подол платья в море, в белой лунной дорожке, и побежала домой; уже была ночь. Доносившаяся из Юпвика танцевальная музыка медленно затихала. Дома входная дверь была заперта, но Мона нашла запасной ключ на старом месте, на притолоке старой прачечной. Лестница скрипнула, когда Мона, полная раскаяния, пробиралась к себе в комнату. Когда отец открыл дверь, она уже неподвижно и испуганно лежала под одеялом, стараясь, чтобы глаза под тонкими веками не бегали, а дыхание успокоилось. Она молила Бога, чтобы отец не увидел платья, не прикоснулся к мокрому подолу. В тот раз ей повезло. Оно высохло на спинке стула в ее комнате. Когда утреннее солнце осветило обои в цветочек, никаких следов этой ночи не осталось.
Это была не последняя их встреча на лугу, нет, далеко не последняя. В собственном любовном томлении она обожествляла своего легкомысленного возлюбленного, в его присутствии все делалось возможным. Под его руками она превращалась в одну из тех, кому завидуют, из тех, кто находится по другую сторону границы, в одну из тех, что достойны. Большего ей тогда и не надо было.