Мой отец любил комментировать советские фильмы. Допустим, шел фильм про любовь. Герой и героиня вдруг встречали препятствия в реализации своего светлого чувства. Режиссер в этом месте вставлял картины бушующего моря. Над кипением валов запоздало реял горьковский буревестник. Саундтреком шла героическая музыка. Возможно, Шостакович. Отец с иронической улыбкой говорил:
— Видишь, музыка нагнетает.
— А море? — спрашивал я.
— Море тоже нагнетает, — кивал отец.
Мы оба были вполне довольны нашей доморощенной трактовкой. Ведь мы не воспринимали ее всерьез. И даже я, подросток, понимал, что смятение чувств вовсе не обязательно передавать буйством природы. Есть (должны быть) менее топорные и более изящные подходы. По крайней мере, в искусстве.
С тех пор я привык неизменно подшучивать над чрезмерной склонностью людей к символизму. Когда мне говорили, что красный — цвет любви, а желтый — разлуки, я вспоминал о собаках. Слава Богу, в их черно-белом мире такому шарлатанству места попросту не было.
В стихах и, тем более, в пьесах Александра Блока — «пиз. страдальца», согласно эпатажной классификации Эдуарда Лимонова, и символиста, согласно более привычным дефинициям, — мне нравилась не колористика условностей, а загадка, печаль и недосягаемость прекрасной дамы-мечты. (Таким образом, моя солидарность с Лимоновым была куда серьезнее, чем я имел мужество себе в этом признаться.)
Последние кадры «Андрея Рублева», а также пьяные, но задушевные беседы со студентом-историком Мальцевым в обшарпанном питерском общежитии на «Ваське», до революции имевшем более честную вывеску — «Публичный дом», — ненадолго всколыхнули во мне интерес к цветовой и прочей символике. Я даже прочел несколько статей князя Трубецкого, и запомнил, что иконопись — это «умозрение в красках». Но вскоре мой пыл угас.
Помню, я отнес это на счет своей религиозной неразвитости. Вздохнул и успокоился. В конце концов, человек не может долго казнить себя за утрату того, чем он в реальности никогда не обладал.
Какое-то время спустя я увлекся историческими монстрами, главным из которых был Гитлер. Те несколько сот страниц, что я о нем залпом прочел, привели меня к следующему выводу. Если концентрация экономики есть политика, то концентрация политики, в свою очередь, есть религия, погрязшая в символах.
Не Бог весть какой вывод, но он был для меня важен.
При этом для подтверждения его мне не было нужды ни в копье Лонгина, ни в чаше Грааля, по которым так стенал молохольный Адольф и его геноссы. Мне хватило одного эпизода, имевшего место 21 июня 1940 года. В этот день в Компьенском лесу, в том самом вагоне, в котором было подписано позорное для Германии перемирие 1918 года, на встрече Гитлера и генерала Юнцигера был завизирован иной акт — о капитуляции Франции. 3/5 территории Франции были отданы под контроль Германии. Отряды наследников славы Наполеона были разоружены, а содержать немецкие оккупационные войска отныне надлежало самим же французам.
Узнав об этом, я, помню, всерьез задумался о пьесе «Компьенский вагон».
Мифологизированная история. Война окончена. Главная фобия Гитлера сбылась: его возят по Европе, как цирковую обезьяну. В том самом вагоне. Народ поначалу валит толпой, бросая в чудовище все, что попадется под руку. Потом ажиотаж стихает. Потом о старом немощном Адольфе и вовсе забывают. Он сидит в своем несуразном жилище на железных колесах и, бормоча, словно мантры, лишь ему известные воспоминания, тихо подыхает…
Не исключено, что я еще когда-то напишу такую пьесу. Если смогу найти нужный тон. Если смогу показать, что для политиков и тех, кто благоволит к их шабашу, весь этот убогий бред символизма остается по-прежнему желанным.
Возможно, я удлиню список персонажей.
Возможно, вагон с фюрером докатится до Украины.
Возможно, там будет такой диалог:
— Господа, я устал. Куда вы меня везете?
— В Северодонецк, герр Гитлер.
— Зачем?
— Там открывается съезд, «Северодонецк-2[1]».
— Ну и что?
— Вы даже не представляете себе, герр Гитлер, как это важно! После «Северодонецка-1[2]», где мы показали кузькину мать этим дегенератам, нельзя провести новый съезд где-нибудь в Кацапетовке. Это несимволично! Слышите музыку? Ваш любимый Вагнер, герр Гитлер. «Полет Валькирий». Нагнетает! Между прочим, наши оппоненты уже здесь.
Возможно, Гитлер, в иных характеристиках которого встречалась запись: «плохие зубы, хорошая память», выпадая из моей пьесы в другую, более известную и романтическую, хоть и с трагическим исходом, на последнем своем вздохе вдруг прошепчет: «Чума на оба ваши дома!..». Ведь даже отъявленный мерзавец может перед смертью сказать правду.