В седьмом часу утра тусклая, забранная в решетку, загаженная лампочка под потолком загорается, едва освещая вход. Тяжелая металлическая дверь камеры открывается, и двое солдат в ОЗК и противогазах, раскачав, вбрасывают внутрь черный пластиковый мешок, наглухо застегнутый на молнию.
Тот, кто упакован в этот пакет, бьется в нем как полоумный, да что толку.
Седой старик, стоящий ближе всех к двери в битком набитой камере, подходит к мешку, безучастно дергает собачку молнии, отводит ее; немного приоткрыв пакет, отгибает его угол.
Новенький — женщина. Молодая и довольно симпатичная, маленькая пигалица, совсем еще девчонка. Они со стариком минуту глядят друг на друга, потом рот девушки широко открывается в беззвучном крике, а старик отворачивается, делает три шага назад, встает на свое место.
Я бы подошел сейчас к новенькой и помог ей выбраться, но мне не пробиться через ряды стоящих впереди меня людей.
Она трепыхается в мешке, пытаясь высвободить руку и добраться до замка, чтобы расстегнуть его изнутри. Через несколько минут ей это, наконец, удается, и она кое-как, рывками, спускает собачку до середины. Становится видно мятую блузку, пояс джинсов.
Стоящие поблизости равнодушно смотрят, как она выбирается из мешка, опасливо озираясь по сторонам, потом, даже не одернув блузки и не подтянув джинсы, из-под низкого торса которых выглядывают трусы, бросается к железной двери и начинает молотить в нее кулаками.
Наверное, ее волокли по земле, потому и блузка у нее такая мятая и изодранная на спине и штаны стянуты на бедра. И на пояснице видны бурые полосы-царапины.
Она долбит в дверь.
Типично и глупо. Никто не придет, хоть застучись. И хорошо, что не придет никто. А если придут, начнут стрелять. Это ладно еще, если не явится огнеметчик, а то достанется из-за этой девчонки всем.
Я вижу, как на ее лице, сменяя ужас, рождается знакомое недоумение. Рот не закрывается еще некоторое время — она все пытается кричать. Наконец, до нее доходит, что она не может этого сделать, что гортань ее не способна издать ни звука. Тогда она закрывает руками лицо, медленно садится на корточки, упирается лбом в железо двери. Это нехорошая поза, вредная — не стоило бы ей так садиться.
Она еще совсем молодая. Лет двадцать, ну, двадцать два, от силы. Как же тебя угораздило сюда попасть?
Ее теперешнее состояние мне знакомо, могу понять, что сейчас переживает эта девочка, каждое движение мысли могу предсказать.
Когда меня вот так же забросили в эту камеру и кто-то выпустил меня из мешка, я тоже первым делом бросился к двери и принялся долбить в нее и орал, как чумной.
Орал… Ага, открывает щука рот, да не слышно, что поет. И ведь я уже знал к тому времени, что голоса у меня нет. А эти, мои будущие сокамерники, стояли и смотрели, не мигая и не издавая ни звука, не шевелясь — только глаза, устремленные на меня в полумраке камеры, говорили о том, что я здесь не один, что я замечен.
Мне тогда повезло: никто не пришел на мой стук. Вообще-то, обычно всем так везет. За мою бытность в этой камере, только один раз было, что на стук пришли.
Тот бугай, выбравшись из мешка, все никак не мог или не хотел понять и смириться, он долбил по двери монотонно и долго, не меньше часа. И тогда пришли солдаты, пьяные в драбадан. Они едва держались на ногах, огнемета при них не было, так что при желании мы запросто могли бы получить свободу, если бы навалились на них все разом, всей камерой.
В общем, досталось тогда многим. Вояка, короткой очередью размозжив голову бугая, не убрал палец со спуска, пока не отстрелил весь рожок.
Мне повезло, а вот пожилой женщине, стоявшей рядом со мной — нет: пуля долбанула ее прямо в висок.
Хотя, это еще вопрос, кому из нас двоих тогда повезло…
Девчонка, наконец, убирает руки от лица, поворачивается, садится на цементный пол, прижавшись спиной к двери и вытянув ноги. В другое время и в других обстоятельствах я бы дал ей подзатыльника и заставил встать с ледяного бетона, но сейчас уже ничто не имеет значения.
Она сидит так минут пять, потом вдруг начинает суетиться под влиянием пришедшей в голову новой мысли. Она нащупывает на руке пульс и долго прислушивается.
Ну да, ты не оригинальна. Через это проходят все.
Проходит несколько минут, прежде чем она отрешенно убирает руку, на лицо ее медленно наползает полубезумная улыбка, а из глаз выступают слезы.
А вот это зря! Плакать нельзя. Нельзя так бездарно расходовать запас жидкости.
Стоящие рядом и наблюдающие за девочкой тут же бросаются к ней. Как ни упирается новенькая, как ни брыкается, как ни раскрывает рот в беззвучном крике, но трое мужчин валят ее на пол, зажимают голову и тянутся высунутыми языками к ее щекам, на которых поблескивают слезинки.
Я не знаю, кому достаются эти жалкие капельки, мне безразлично. И вообще, эта дамочка мне безразлична.
А те трое не успокаиваются, пока досуха не вылизывают ее щеки и глаза. Только потом оставляют девчонку лежать на полу, возвращаются на свои места и принимают обычную позу — ссутулясь, опустив голову, свесив руки перед собой.
Я бы сейчас подошел к ней, но надежда давно уже потеряна. Я давно не бросаюсь к новеньким в попытке заговорить. Похоже, не осталось на земле ни одного человека, кроме меня, знающих язык глухих. Конечно, можно попытаться разговаривать, читая друг друга по губам, но это почти безнадежно. Тем более, что мимические мышцы работают очень медленно и неохотно, а устают уже после пары фраз, превращаясь в налитую свинцовой тяжестью неуправляемую массу.