Мария Консепсьон шла, осторожно ступая по белой пыльной дороге и держась середины, где было меньше шипов агавы и коварно изогнутых кактусовых игл. Она бы с радостью передохнула в густой тени на обочине, да ведь сколько там колючек, сиди и вытаскивай из подошв, а времени-то нет. В сырых траншеях на раскопках древнего города ее ждут с обедом Хуан и его хозяин.
Через правое плечо у нее висела связка живых кур — птиц десять-двенадцать. Половина за спиной, остальные неловко корчились на груди. Куры все норовили выдернуть распухшие онемелые лапы, царапали ей шею, ворочали изумленными глазами, заглядывали ей вопросительно в лицо. Она их не видела, не думала о них. Ее левую руку оттягивала корзина с едой; после долгих утренних трудов хотелось есть.
Под чистым ярко-голубым ситцевым ребосо стройно вырисовывалась ее сильная спина. Первозданная ясность смягчала взгляд миндалевидных, широко расставленных, чуть раскосых черных глаз. В походке была врожденная свободная грация дикарки, оберегающей в своем чреве ребенка. Линии тела были плавные, развивающаяся жизнь не только не уродовала его, но придавала пропорциям высшую и, казалось, единственно естественную для женщины гармонию. В душе у Марии Консепсьон были мир, покой. Муж ее на работе, а она идет на базар продавать кур.
Домишко Марии Консепсьон стоял на склоне некрутого холма в тени перечных деревьев, двор отгораживала от дороги стена кактусов. Она спустилась в долину, по которой текла речушка, и стала переходить на ту сторону по ветхому каменному мостку неподалеку от хижины, где жила хозяйка пасеки Мария Роза со своей крестной матерью, знахаркой Лупе. Мария Консепсьон не верила в обугленные кости совы, в паленый заячий мех, в кошачьи внутренности, в мази и снадобья, которые старуха Лупе продавала страждущим и болящим. Она была добрая христианка и, если у нее болела голова или живот, пила настои трав или лекарства, которые покупала в городе, в аптеке возле рынка, куда ходила чуть не каждый день, хотя читать не умела и не понимала, что напечатано на этикетках пузырьков. Однако она часто покупала кувшинчик меду у Марии Розы — милой застенчивой девчушки, которой едва минуло пятнадцать.
И Марии Консепсьон, и ее мужу Хуану Виллегасу уже исполнилось по восемнадцать лет. В деревне она пользовалась уважением, ее считали набожной и деловой женщиной — любую вещь выторгует. Всем было известно, что, когда она идет покупать себе новое ребосо или рубашку Хуану, при себе у нее полный кошелек серебряных монет.
Год назад она приобрела свидетельство — драгоценный лист гербовой бумаги, позволяющий людям венчаться в церкви. Они с Хуаном пошли к алтарю в понедельник после Пасхи, но она дала деньги священнику, и три воскресенья подряд вся деревня в церкви слушала, как священник торжественно оглашает имена Хуана де Диоса Виллегаса и Марии Консепсьон Манрикес, которым предстояло сочетаться браком в самой церкви, а не на заднем дворе, как венчались все, — такая церемония обходилась дешевле, хотя связывала супругов ничуть не менее прочными узами. Однако Мария Консепсьон и всегда была горда, под стать богатой владелице гасиенды.
На мосту она остановилась и поболтала в воде ногами, обратив уставшие от солнца глаза на синие горы с наползающими клубами облаков. Ей вдруг захотелось съесть кусочек свежего сотового меда. Она даже почувствовала на языке его вкус, услышала кружащий голову запах пчел, их радостное мерное гудение.
— Если я сейчас не съем меду, у ребенка будет родимое пятно, — решила она и заглянула в щель в густой изгороди кактусов, стебли которых голо торчали вверх, точно обнаженные лезвия ножей, защищая небольшой участок вокруг дома. Было так тихо, что она засомневалась, дома ли Мария Роза и Лупе.
На жарком полуденном солнце дремал, источая ароматы трав, покосившийся, приземистый домишко, его стены были сложены из пучков сухого тростника и кукурузных стеблей, привязанных к вбитым в землю жердям, крыша крыта желтыми листьями агавы, расплющенными и перекрывающими друг друга, как дранка. Ульи, тоже из кукурузных стеблей и листьев агавы, стояли во дворе за домом, похожие на горки сухих очистков. Над каждой такой горкой вилось пыльно-золотое сияние пчел.
За хижиной раздался всплеск веселого легкого смеха, потом резко засмеялся мужчина. «Ха-ха-ха-ха!» — смеялись два голоса, низкий и высокий, точно пели песню.
— Вот оно что, у Марии Розы завелся кавалер! — Мария Консепсьон поправила ношу и, прикрыв глаза ладонью, стала всматриваться в просветы между кактусами.
Из чахлых кустов жасмина выскочила Мария Роза и побежала, огибая ульи, колени ее быстро мелькали, она оглядывалась на бегу и смеялась прерывающимся от волнения смехом. Надетый на руку тяжелый кувшин бил ее по бедру. Из-под ступней взлетали маленькие упругие облачка пыли, косы расплелись, длинные кудрявые пряди прыгали по плечам.
Ее догонял Хуан Виллегас, он тоже смеялся странным смехом, блестели сжатые белые зубы, под усами мягкая черная бородка покрывала лишь подбородок, смуглые щеки были гладкие, как у девушки. Он схватил Марию Розу и стиснул так крепко, что кофточка на плече у нее порвалась. Девушка перестала смеяться, оттолкнула его и стала молча прилаживать одной рукой оторвавшийся рукав. Ее острый подбородок и яркие губы неуверенно дрогнули, как будто она снова хотела рассмеяться; из-под длинных ресниц пробивался огонь опущенных глаз.