Деньги говорят. Но вы, может быть, думаете, что в Нью-Йорке голос старенькой десятидолларовой бумажонки звучит еле слышным шепотом? Что ж, отлично, пропустите, если угодно, мимо ушей рассказанную sotto voce[1] автобиографию незнакомки. Если вашему слуху милей рев чековой книжки Джона Д.,[2] извергаемый из разъезжающего по улицам мегафона, дело ваше. Не забудьте только, что и мелкая монета порой не лезет за словом в карман. Когда в следующий раз вы подсунете лишний серебряный четвертак приказчику из бакалейной лавки, дабы он с походом отвешивал вам хозяйское добро, прочтите-ка сперва слова над головкой дамы.[3] Колкая реплика, не правда ли?
Я — десятидолларовая ассигнация выпуска 1901 года. Вы, возможно, видали такие в руках у кого-нибудь из ваших знакомых. На лицевой стороне у меня изображен бизон американский, ошибочно называемый буйволом пятьюдесятью или шестьюдесятью миллионами американцев. По бокам красуются головы капитана Льюиса и капитана Кларка. С тыльной стороны в центре сцены стоит, грациозно взгромоздившись на оранжерейное растение, то ли Свобода, то ли Церера, то ли Мэксин Эллиот[4].
За справками обо мне обращайтесь: параграф 3. 588, исправленный устав. Если вы вздумаете разменять меня, дядюшка Сэм выложит вам на прилавок десять звонких полновесных монет — право, не знаю, серебряных ли, золотых, свинцовых или железных.
Рассказываю я немного сбивчиво, вы уж простите — прощаете? Я так и знала, благодарю — ведь даже безымянная купюра вызывает этакий раболепный трепет, стремление угодить, не правда ли? Понимаете, мы, грязные деньги, почти начисто лишены возможности шлифовать свою речь. Я отродясь не встречала образованного и воспитанного человека, у которого десятка задержалась бы на больший срок, чем требуется для того, чтобы добежать до ближайшей кулинарной лавки. Для шестилетней у меня весьма изысканное и оживленное обращение. Долги я отдаю так же исправно, как провожающие покойника в последний путь. Каким только хозяевам я не служила! Но и мне однажды довелось признать свое невежество, и перед кем? Перед старенькой, потрепанной и неопрятной пятеркой — серебряным сертификатом. Мы повстречались с ней в толстом, дурно пахнущем кошельке мясника.
— Эй ты, дочь индейского вождя, — говорю я, — хватит охать. Не понимаешь разве, что тебя уже пора изымать из обращения и печатать заново? Выпуск всего лишь 1899 года, а на что ты похожа?
— Ты, видно, думаешь, раз ты бизонша, так тебе положено без умолку трещать, — отозвалась пятерка. — И тебя бы истрепали, если бы держали целый день под фильдеперсом и подвязкой, когда температура в магазине ни на градус не опускается ниже восьмидесяти пяти.[5]
— Не слыхивала о таких бумажниках, — сказала я. — Кто положил тебя туда?
— Продавщица.
— А что такое продавщица? — вынуждена была я спросить.
— Это уж ваша сестра узнает не раньше, чем для их сестры наступит золотой век, — ответила пятерка.
Но тут из-за моей спины подала голос двухдолларовая банкнота с головой Джорджа Вашингтона.
— Ишь, барыня! Ей фильдеперс не по душе. А вот засунули бы тебя за хлопчатобумажный, как сделали со мной, да донимали весь день фабричной пылью, так что даже расчихалась эта намалеванная на мне дамочка с рогом изобилия, что бы ты тогда запела?
Этот разговор состоялся на следующий день после моего прибытия в Нью-Йорк. Меня прислал в бруклинский банк один из их пенсильванских филиалов в пачке таких же, как я, десяток. С тех пор мне так и не пришлось свести знакомство с кошельками, в каких побывали мои пятидолларовая и двухдолларовая собеседницы. Меня прятали только за шелковые.
Мне везло. Я не засиживалась на месте. Иногда я переходила из рук в руки раз по двадцать в день. Мне была знакома изнанка каждой сделки; о каждом удовольствии моих хозяев опять-таки радела я. По субботам меня неизменно шваркали на стойку. Десятки всегда шваркают, а вот банкноты в доллар или два складывают квадратиком и скромно пододвигают к бармену. Постепенно я вошла во вкус и норовила либо нализаться виски, либо слизнуть со стойки расплескавшийся там мартини или манхэттен. Как-то ездивший с тележкой по улице разносчик вложил меня в пухлую засаленную пачку, которую носил в кармане комбинезона. Я думала, мне уж придется позабыть о настоящем обращении, поскольку будущий владелец универсального магазина жил на восемь центов в день, ограничив свое меню мясом для собак и репчатым луком. Но потом разносчик как-то оплошал, поставив свою тележку слишком близко от перекрестка, и я была спасена. Я до сих пор благодарна полисмену, который меня выручил. Он разменял меня в табачной лавочке поблизости от Бауэри, где в задней комнате велась азартная игра. А вывез меня в свет начальник полицейского участка, которому самому в этот вечер везло. Днем позже он меня пропил в ресторанчике на Бродвее. Я также искренне порадовалась возвращению в родимые края, как кто-нибудь из Асторов, когда завидит огни Чаринг-Кросса.
Грязной десятке не приходится сидеть без дела на Бродвее. Как-то раз меня назвали алиментами, сложили и упрятали в замшевый кошелек, где было полно десятицентовиков. Они хвастливо вспоминали бурный летний сезон в Осининге, где три хозяйкины дочки то и дело выуживали какую-нибудь из них на мороженое. Впрочем, эти младенческие кутежи просто бури в стакане воды, если сравнить их с ураганами, которым подвергаются купюры нашего достоинства в грозный час усиленного спроса на омары.