В ночь на 17-ое декабря город заболел оттепелью. От размягченного панциря реки ползла сырость, взбиралась по высоким плужным откосам и заполняла город нездоровой студенистой массой. Простужено чихали, отбивая четверти, еще днем тиликавшие нежным клавесинным боем, старейшие, по уверениям горожан, часы Европы на убогой госпитальной стене иезуитского костела. Озябшая богиня, вознесшаяся над каменной кифарой городского театра, простирала руки в немой мольбе, прося защиты, а вчера полная сил она обнимала ими небо. На пустынных улицах и простынях площадей таял крупитчатый, ноздреватый снег. Вода заполнила трещинки на мостовых, выбоинки на асфальте. Она забивала поры на городской коже, и город дышал с трудом. Все крупное и нескладное городское тело покрылось мелкой больной испариной. Навалившийся недуг принес с собой ощущение заброшенности и ненужности. Оставшийся без поводыря, ослепший от туманной слизи, город, спотыкаясь и падая, понуро брел от одиночества по одинокой дороге, ведущей в пустоту. Все покинули его. Те, кого окружал он заботой. Те, кем гордился. Те, кому разрешал многое. Они спали, а город уходил от них все дальше и дальше по одинокой дороге, оставляя после себя пустоту, а впереди находя лишь одиночество.
На городской окраине, где начинались нарезанные бурыми солдатскими ремнями, дачные участки, окруженная многоэтажной подковой, бодрствовала избушка с редким, покосившимся заборчиком. Оконца в шелудивых, красной краски, наличниках лучились, разглядывая дощатые удобства под дуплистым вязом, деревянные качели и обглоданный остов теплицы. Вдруг задребезжали стекла на веранде. Избушка заснула. Из веранды вышел человек. Он подошел к заборчику, отодвинул калитку, пристроил ее обратно, повесив сверху белый венок из проволоки. В середине подковы на уровне третьего этажа загорелся кривой клинок. Из-за приоткрытой гардины за человеком наблюдала важная старуха с надменным лицом заслуженной вдовы. Еле заметная улыбка коснулась ее губ и она осуждающе покачала головой. Старуха отпустила гардину. Перед ней, на солончаковом подоконнике, стояло рукастое алое в глиняном кашпо. Старуха тронула крендель медных волос пришпиленных к затылку позолоченной булавкой. Она ухватилась за стебель и приподняла растение. вместе с землей, упакованной в прозрачную пленку. Из освободившегося кашпо старуха достала коричневую коробочку, похожую на раковину устрицы, с выступающим рычажком. Старуха долго держала коробочку, пытаясь решиться. Она гладила рычажок. Смотрела на коробочку влюбленным взглядом. Так и не собравшись с духом, старуха положила коробочку в кашпо и вернула алое на место. После этого она взяла арабский кувшин с вытянутым горлышком и начала поливать алое, тщательно, начиная от стебля, расширяющими кругами.
Человек, вышедший из избушки, направлялся в центр. Под мышкой он нес перекрещенный бечевкой сверток. На человеке был кожаный плащ и шарф дичайшей расцветки. Человек шел особой почтительно-семенящей походкой, носки ставя вовнутрь. Он наверняка заблудился бы в белесой пелене, но ему помогали фонари. Долговязые и сутулые, одетые в сутаны из собственного рассеянного света они создавали своеобразную путеводную нить, держась за которую человек добрался до Старого моста. Он коснулся украшенных орнаментом перил. Вздыхала река под ледовыми латами. С земляного холма над рекой падал гранитный скол Старого Замка, цепляясь за кучевой свод серебряными шпилями. За мостом сутулых монахов сменили элегантные лакированные трости с алебастровыми набалдашниками. После театра и сквозного липового сквера с танком-привратником и фонтаном потянулись купеческие особняки, увешанные рекламными неоновыми цацками. Здесь все было розовым, все имело сердечный цвет. Розовый силуэт главной елки на пятачке перед круглосуточным магазином и иезуитским костелом. Розовый снег. На розовых фасадах цвели розовые гирлянды. Между зданиями сушились розовые полотнища рекламных растяжек. Человек разбился на тысячи подобий в зеркальных окнах городского универмага и свернул на право, в темный проулок. Без особых последствий он вынырнул на другой стороне проулка и пересек площадь с темнеющим вдали парусовидным вождем и массивными и холодными как идеи вождя, скамейками. У кукольного театра с неряшливо приделанным портиком человек вошел в городской парк. Миновав летнюю эстраду, он вышел к университету и церкви в изъеденных псевдорусских куполах. Внимание человека привлек патрульный уазик, стоявший напротив церкви, в кривой излучине между церковной лавкой и домом офицеров. Кованые канделябры у церковной ограды проливали с избытком молочный свет и давали человеку возможность, получше рассмотреть машину. Тем не менее он пересек улицу и подобрался к машине поближе. Наблюдал несколько минут, потом вернулся к канделябрам. Поправив сверток, он немного постоял, размышляя. Наконец уверенно повернул в сторону вокзала. По церковной ограде, сорвавшейся с волос шелковой ленточкой, скользнула его тень.
Прошло два часа. Серым листопадным костерком начал разгораться день. Он не принес желаемого исцеления. Над городом висел опрокинутый горшок с отвратительной серой комковатой массой. Каша падала, оставляя несмываемые пятна. Больной поднимался с трудом. Его бил озноб. Он был хмурым и не выспавшимся. Единственное, что мог принести ему этот день, небрежно касающийся ладонями мертвеца его полыхающее простудным жаром лицо, это раздражение и усиление болезни. Около восьми, когда вовсю ездили автобусы и троллейбусы, двигались пешеходы, зашевелился и милицейский УАЗик. Последний могучий всхрап пронесся торпедой по телу, и сержант Пузанов открыл помутневшие с нестираными белками глаза. Щедрый зевок разодрал рот с рыжими и жесткими, как мебельная набивка, усами. Пузанов прочистил нос, пошлепал губами и прокомментировал свое пробуждение следующим образом.