Крохотное ночное божество
В этом доме я родился и вырос. Никогда его не покидал. На закате я прислоняюсь к оконному стеклу и гляжу на небо. Мне нравится смотреть на зарево в вышине, стремительный бег облаков, а над ними — ангелы, сонмы их: они встряхивают искрящимися волосами, машут длинными крылами, объятыми пламенем. Эта картина неизменно повторяется. Тем не менее, я каждый вечер устраиваюсь на окне и любуюсь ею, будто вижу все это впервые. На прошлой неделе Феликс Вентура вернулся раньше обычного и застиг меня в тот момент, когда я потешался над огромным облаком, которое там, за окном, в волнующейся лазури, носилось кругами, словно собака, пытаясь потушить огонь, лизавший его хвост.
— Ой, глазам не верю! Ты смеешься?!
Удивление этого существа вызвало у меня досаду. Я почувствовал страх, однако даже не пошевелился. Альбинос снял темные очки, спрятал их во внутренний карман пиджака, медленно, меланхолично снял пиджак и повесил на спинку стула. Выбрал виниловую пластинку и поставил ее на вертушку старого проигрывателя. «Колыбельная для реки» Доры, Цикады, бразильской певицы, которая, по-видимому, была популярна в семидесятые годы. Что наводит меня на такую мысль, так это обложка пластинки. На ней изображена женщина в бикини, чернокожая, красивая, с огромными крыльями бабочки за спиной. «Дора, Цикада — Колыбельная для реки — Хит сезона». Ее голос пылает в воздухе. В последнее время это стало звуковым сопровождением заката. Я знаю текст наизусть.
Все безмолвно, бездыханно
Прошлое —
речные блики
память — ложь,
ее обманы многолики.
Крепко спят речные воды
словно дети в колыбели
дремлют дни
и спят невзгоды
жажда смерти
спит.
Все недвижно, без сознанья
Прошлое течет рекой
воды спят, навеки стихнув
вслушайся в его дыханье
разбуди — и вмиг воспрянет
Феликс подождал, пока заключительные фортепьянные аккорды не стихли, исчезнув вместе со светом. Затем передвинул, почти не производя шума, один из диванов, так чтобы тот оказался повернутым к окну. Наконец сел. С облегчением вытянул ноги:
— Опа-на! Так, значит, ваша низость смеется?! Вот это новость…
Он показался мне удрученным. Приблизил ко мне свое лицо, и я увидел близко глаза, белки с ярко-красными прожилками. Его дыхание обдало мое тело. Кислым жаром.
— Скверная у вас кожа. Должно быть, мы одного поля ягоды.
Я ждал этого. Умей я говорить, мой голос не ласкал бы слуха. Однако звуковой аппарат только и позволяет мне, что смеяться. Вот я и попытался расхохотаться ему в лицо, издать какой-нибудь звук, чтобы его отпугнуть, заставить отпрянуть, но получилось лишь слабое бульканье. До прошлой недели альбинос упорно меня не замечал. Начиная же с того момента, как он услышал мой смех, он приходит пораньше. Идет на кухню, возвращается со стаканом сока папайи, садится на диван и составляет мне компанию на празднике захода солнца. Мы беседуем. Вернее, он говорит, а я слушаю. Иногда хохочу, а ему этого достаточно. Ни дать ни взять друзья-приятели. В субботу вечером, не всегда, альбинос появляется, ведя за руку какую-нибудь девушку. Это стройные, высокие и гибкие создания, длинноногие, как цапли. Некоторые входят с опаской, присаживаются на краешек стула, стараются не смотреть Феликсу в лицо, пытаясь скрыть отвращение. Глоточками пьют лимонад, а затем молча раздеваются и ждут, лежа на спине, скрестив руки на груди. Другие, более смелые, отваживаются в одиночку осмотреть дом, привлеченные блеском серебра и благородством мебели, однако вскоре возвращаются в гостиную, оробев при виде книг, наваленных в комнатах и в коридорах, и в первую очередь — под суровым взглядом кавалеров в цилиндрах и с моноклем, насмешливым — луандских и бенгельских дам в традиционных одеждах, удивленным — офицеров португальского флота в парадных мундирах, зачарованным — конголезского принца XIX века, вызывающим — знаменитого американского писателя-негра, — все они позируют для вечности в позолоченных рамах. Ищут на полках какую-нибудь пластинку.
— У тебя есть кудуру[2], дядя?
А поскольку у альбиноса нет кудуру, нет кизомба[3], нет группы «Чудо», ни Паулу Флореша, хитов сезона, в итоге выбирают ту, у которой самый нарядный конверт, это неизменно оказываются кубинские ритмы. Танцуют, вышивая мелкими шажками на деревянном полу, постепенно расстегивая одну задругой пуговицы рубашки. Замечательная кожа, черная-пречерная, влажная и блестящая, контрастирует с кожей альбиноса, сухой и шершавой, розовой. Я все вижу. В этом доме я вроде ночного божества. Днем я сплю.
Дом живет. Дышит. На протяжении всей ночи я слышу, как он вздыхает. Толстые саманные и деревянные стены всегда прохладны, даже когда в самый полдень солнце заставляет умолкнуть птиц, бичует деревья, плавит асфальт. Я скольжу по ним, словно клещ по коже постояльца. Ощущаю, прижавшись, биение сердца. Скорей всего, моего собственного. Возможно, дома. Не все ли равно. Это благотворно на меня действует. Внушает уверенность. Старая Эшперанса иногда берет с собой одного из самых маленьких внуков. Она носит их на спине, крепко-накрепко примотав куском ткани, как здесь повелось испокон веков. В таком положении она проделывает всю свою работу. Подметает пол, стирает пыль с книг, готовит еду, стирает белье, гладит. Ребенок, прислонившись головой к ее спине, чувствует биение сердца и тепло, ощущает себя словно в материнской утробе и засыпает. Меня с домом связывает что-то подобное. На закате, я уже говорил, устраиваюсь в гостиной, привалившись к стеклу, наблюдая, как угасает солнце. Гостиная выходит в сад, узкий и неухоженный; единственное, что в нем есть привлекательного, так это две великолепные королевские пальмы, высоченные, страшно гордые, которые возносятся по краям, на страже дома. Гостиная сообщается с библиотекой. Из нее через широкую дверь попадаешь в коридор. Коридор представляет собой глубокий, влажный и темный туннель, который ведет в спальню, столовую и кухню. Эта часть дома обращена в сторону двора. Утренний свет — зеленый, приглушенный, пропущенный сквозь листву высокого авокадо — ласкает стены. В глубине коридора, по левую руку вошедшего, если идти из гостиной, с усилием тянется кверху небольшая лестничка из трех пролетов. Поднявшись по ней, окажешься в своего рода мансарде, куда альбинос заглядывает редко. Она забита коробками с книгами. Я тоже наведываюсь туда нечасто. На стенах спят летучие мыши, головой вниз, закутавшись в черные плащи. Не знаю, входят ли ящерицы в рацион летучих мышей. Предпочитаю и дальше оставаться в неведении. Та же самая причина — страх! — не позволяет мне обследовать двор. Я вижу из окон кухни, столовой или комнаты Феликса траву, буйствующую среди розовых кустов. Прямо посреди двора растет огромное ветвистое дерево авокадо. Есть еще две долговязые, увешанные плодами мушмулы и добрая дюжина папай. Феликс верит в живительные свойства папайи. Сад ограждает высокая стена. Верх стены усеян разноцветными бутылочными осколками, закрепленными цементом. С того места, откуда я веду наблюдение, они напоминают зубы. Это жуткое приспособление не мешает мальчишкам время от времени перелезать через ограду и воровать авокадо, мушмулу и папайю. Они кладут на стену доску, а затем подтягиваются. На мой взгляд, слишком уж рискованное предприятие ради столь ничтожного результата. Вероятно, они идут на это не для того, чтобы полакомиться фруктами. Думаю, они делают это ради риска. Возможно, завтра риск будет иметь для них привкус мушмулы. В этой стране хватает работы саперам. Еще вчера я смотрел по телевизору репортаж об обезвреживании мин. Руководитель какой-то неправительственной организации сетовал на отсутствие точных данных. Никто не знает наверняка, сколько мин было зарыто в землю Анголы. От десяти до двадцати миллионов. Возможно, мин больше, чем ангольцев. Предположим, кто-то из этих мальчишек станет сапером. Всякий раз, когда он будет прочесывать минное поле, во рту будет возникать вкус мушмулы. Однажды он неизбежно столкнется с вопросом, который задаст ему со смесью любопытства и ужаса иностранный журналист: