Фотограф Питер Кайафас (Peter Kayafas)
поначалу их люди сновали туда-обратно. мои дети и кое-кто из близких, которые беспокоились, как бы я концы не отдал, тоже ко мне заглядывали. люди — в смысле, персонал. медсестры? ну, не знаю. видно, недоучки — это ведь не один год учиться нужно. они только прикидывались. каждый час изображали какую-нибудь деятельность. а стоило мне рот открыть, как начинались одни и те же вопросы. как вас зовут? дата рождения? место рождения? — и все такое. бывало, правда, и como te llamas? que es la fecha de hoy? [Как тебя зовут? Какое сегодня число? (исп.)] можно подумать, я им не чета, не американец, а только-только из мексики перебежал. да здешний я! могу поспорить, моя родня тут дольше живет, чем ваша! я был semper fi, cabron [Semper fi — сокр. от латинского Semper fidelis — «Всегда верен». Девиз американской морской пехоты, где, очевидно, служил герой. Cabron (исп.) — мудила], потом десять лет на металлургическом заводе вкалывал, а у вас-то что за душой? прямо зло берет, честное слово, хотя с этими людьми я, конечно, помалкиваю. раз-другой пошел им навстречу, а потом решил добиться ответов на свои вопросы. типа такого: пойду ли я на поправку, в конце-то концов? или совсем загнусь? хорошего мало, когда на тебя смотрят как на пустое место или слова твои, пусть даже ничего особого в них нет, пропускают мимо ушей. я-то знал, что они себе думают. что я не ахти какая важная птица, так, мелкая сошка. по большому счету, это верно. пшик, одно имя, да еще — как они себе думают — не нашенское, а кругом такие страдания. ну и что с того? меня всю жизнь этим попрекали, я терпел — может, здесь-то не надо? злости не хватает.
вот я и перестал отвечать: как они от меня нос воротят, так и я от них, да еще и наорать могу. правда, орал я, можно сказать, только в уме. а на деле, можно сказать, бормотал себе под нос, вот и все. типа: да пошли вы все. ну, допустим, наорал бы на них, а толку-то? я ведь и двигаться почти не мог. так что время от времени отвечал, но привирал: имена выдумывал, города. от балды, чтобы только эти расспросы прекратить.
меня каждые час — ну, может, каждые два-три часа — будили. я ведь не только из-за болезни смурной был, но еще, наверное, из-за того — это уж я пот ом сообразил, — что мне спать не давали. хотелось только одного — чтоб не дергали, а они ни в какую. все чужие, безымянные, меня не слушали, а имя мое каждый раз с бирки считывали. иногда мне даже страшно делалось: вдруг я ненароком свои мысли во сне выболтаю, и тогда вся эта братия на меня ополчится, если что не по ней будет. особенно перед рассветом, рано-рано утром. в такое время человеку не то что без сна лежать — жить неохота. и здешнему персоналу — тоже. лиц не вижу, а на мою физиономию никто, наверное, и не смотрит. их не колышет. я обессиленный лежу, а они-то все крутые, сильные, важные. кровь берут, ворочают меня, как бревно. включают свет, когда время спать. им-то какое дело, что у меня творится в голове и на сердце? за ними догляда нет, а я — просто развалина, кусок мяса. допустим, лягну я кого-нибудь ногой, которая еще шевелится, а что это изменит — стану не куском мяса, а куском дичи, что ли?
за несколько суток я так выдохся, что теперь вообще уже ни на что не способен. даже с трудом соображаю, куда попал и что со мной стряслось. изредка вижу сны, но с моей жизнью никак не связанные. и всякий раз их обрывает чей-то приход — то так, то этак мною помыкают. и лица, и слова расплываются. не знаю даже, приветливые они или злые, но меня пихают, будто я в чем-то провинился, причем не по-детски. уложили меня невесть где, что там подо мной — не чувствую и знать не хочу, но для них это не игрушки, и все наперебой мне толкуют, как это серьезно. откуда-то вырастает рука — третья рука, но не от моего туловища. ан нет, оказывается, моя. то бишь раньше была моя. узнал, но какая-то она неживая, чужая. дотрагиваюсь до нее пальцами другой руки, приподнимаю. лежал, выходит, на своей собственной руке. моя ладонь. мои пальцы. теперь узнал. мне ли не знать. рехнуться можно. моя рука?
хорошо, что меня переводят из реанимации. я, можно сказать, дни считал, правда, не помню, сколько насчитал. рядом со мной мои дети, они помогут. на них одна надежда. жаль, что не могут подольше остаться, поддержать меня, защитить. ничего не поделаешь. я — мелкий, а они крупные, в натуральную величину, как все тут, не в пример мне. не люблю я этих лекарей, но знаю, что языком трепать не следует. тем более что язык-то почти не шевелится. детям ничего не говорю: во-первых, они и без того для меня много делают, не хочу их лишний раз тревожить, а во-вторых — и это еще важнее, — боюсь, как бы они не подумали, что я — того.
у тебя расстройство речи, говорит мне дочка. тебя понять трудно.
я им врал. а они меня не слушали.
папочка, говорю же, у тебя расстройство речи. ты ничего толком сказать не мог.
это ты брось, отвечаю ей. я же знаю, что говорил нормально, мозги-то мои пока никуда не делись.
она опять: у тебя было расстройство речи. сейчас получше. но ты все время бормотал что-то невнятное, тебя никто понять не мог. да к тому же ты заговаривался.