Но, как встарь, неумолимы боги,
Долго мне скитаться суждено.
Отчего ж сейчас — на полдороге
Сердцу стало дивно и темно?
Я хотел бы в маленькие руки
Положить его — и не могу.
Ты, как пальма, снилась мне в разлуке,
Пальма на высоком берегу…
Вс. Рождественский
Рука затекла окончательно, и Речистер попытался высвободить ее. Он делал это очень осторожно, заставляя руку миллиметр за миллиметром выползать из-под Маринкиной шеи. Потом он так же медленно и осторожно сел, потянулся к тумбочке, достал из пачки палочку биттерола, сунул в рот. По языку растеклась чуть терпкая горечь. Лет двадцать назад биттерол был очень моден. А сейчас коричневая палочка обращает на себя всеобщее внимание. Впрочем, не только палочка. Речистер вспомнил, как в первый день отпуска он шел по городу, чувствуя себя в центре взглядов: одни бросались искоса, на ходу, отпечатывая в памяти образ, чтобы осмыслить его уже потом; другие были скрытыми, приглушенными, до тех пор пока он не проходил вперед, а тогда упирались ему в спину, и он физически ощущал их давление; третьи встречали его прямо, откровенно, и он улыбался в ответ, но скоро улыбка из приветливой превратилась в дежурную, придавая лицу идиотское выражение… Больше он не надевал форменного костюма — ни разу за все три месяца, проведенные на Лиде. И все же чем-то он выделялся среди местного населения, — недаром Маринка в первые же часы их знакомства угадала в нем пограничника…
Речистер посмотрел на Маринку, — она спала вся: линии ее тела потеряли угловатость, они размылись, сгладились; если раньше тело ее казалось вычерченным пером, то теперь оно было нарисовано акварелью; оно словно окружено было какой-то дымкой, придававшей ему пластичность и мягкость «Вечной весны» Родена. На Границе спали не так. Там в теле спящего всегда чувствовался резерв сил, который, если потребуется, позволит в любую секунду открыть глаза и мгновенно перейти от сна к бодрствованию, от полной, казалось бы, расслабленности к такой же полной аллертности — без всякого перехода, одним рывком. Речистер встал, придержав руками пластик постели, чтобы не дать ему резко распрямиться, и тихо, на цыпочках, прошел в кухню.
Кухня выглядела куда внушительнее, чем ходовая рубка на аутспайс-крейсере. От сплошных табло, индикаторов, клавишных и дисковых переключателей, секторальных и пластинчатых заслонок, прикрывавших пасти принимающих и выдающих устройств, Речистеру всегда становилось немного не по себе, — за время отпуска он так и не смог привыкнуть ко всему этому. А запустили и наладили Сферу обслуживания на Лиде восемнадцать лет назад — через два года после того, как он ушел на Границу. С тех пор он ни разу не возвращался сюда: первые годы он вообще и слышать не хотел об отпуске, а потом каждый раз выбирал новое место, посетив четырнадцать систем из сорока девяти, освоенных человечеством. На тех мирах, где он побывал, тоже существовали Сферы обслуживания, но нигде они не достигли такой универсальности и такого совершенства, как здесь.
Речистер кинул огрызок биттерола в утилизатор, открывший пасть, едва он поднес руку к шторке, и потом хищно щелкнувший челюстями. Интересно, подумал он, что представляла собой Лида, когда первые отряды пионеров и строителей начинали обживать ее?
Им небось и не снились такие кухни. Отчего же не снились, сообразил он, ведь снятся же они мне на Тартессе. Просто мы успеваем уйти раньше, чем приходит все это. Раньше, чем появляются вот такие Маринки, создающие теории костюмов и умеющие все делать с такой полной отдачей, не оставляя ничего про запас. И любить — тоже. И в следующий свой отпуск, подумал Речистер, я снова прилечу сюда. Но это будет в следующий отпуск. А сегодня мой последний день на Лиде, последний день с Маринкой, последний день…
Он подошел к окну и, нажав клавишу, подождал, пока молочная пелена между стеклами опустилась до уровня его подбородка. Город широкими террасами уходил вниз, к морю, но моря не было видно; за окном ровно гудел пропитанный снегом ветер.
— Маринка, — тихонько сказал он. — Маринка, — повторил он, как позывные, — Маринка.
Речистер отошел от окна, на ходу выудил из лежавшей на столе початой пачки новую палочку биттерола и остановился у двери, опершись плечом о косяк и приплюснув нос к скользкому силиглассу. Маринка лежала — легкая и тающая, как улыбка Чеширского Кота. У Речистера захватило дыхание, он поперхнулся биттеролом и со злостью бросил огрызок на пол. Тотчас же из своего гнезда выскочила мышь-уборщица и с легким шорохом утащила добычу. Но Речистер не заметил этого. Все виденные им когда-либо антропологические и социологические графики обрели внезапно осязаемую сущность; экспоненциальные кривые взметнулись из океана косной материи, и там, в высоте, затрепетала на их концах иная материя — совершенствующая и познающая себя. Она была так гармонична и прекрасна, что Речистер ощутил боль, ту трудно переносимую боль, которая граничит с наслаждением. И имя ей, этому совершенству, этой боли, было — Маринка. Он не выдержал, надавил плечом — наискось снизу вверх, силиглассовые створки разошлись, он бросился к Маринке и вдруг увидел, что она уже не спит и протягивает к нему руки…