Весна ранняя, тысячелетие новое, девушка пятится по яхтенной палубе. Идет медленно, перегнувшись почти вдвое, ковш в левой руке, в правой кастрюля горячей смолы. Из ковша тонкой струйкой заливает смолу в швы, куда вчера весь день стамеской и колотушкой забивала паклю.
Вначале – просто работа.
Яхта стоит на деревянных кильблоках, палуба в двадцати футах над землей – над жесткой плоскостью битого кирпича и бетона, откуда весеннее тепло выманило на свет нежданные кляксы бледных цветочков, запустивших корни в неглубокие жилы почвы. Вокруг верфь, где некогда строили серьезные суда – паромы, угольные баржи, траулеры, а в войну деревянный минный тральщик, – но теперь обслуживают и латают прогулочные лодки: одни на кильблоках, другие у понтонов. Жужжат дрели, бубнят радиоприемники, изредка стучит молоток.
На палубе девушка одна. Перед ремонтом мачту сняли, а весь такелаж вместе со стойками и леерами убрали на хранение. Законопатив один шов, девушка тотчас принимается за другой. Смола в кастрюле остывает. Остывая – густеет. Скоро надо прерваться, разжечь газовую горелку на камбузе, опять разогреть смолу – но еще не пора.
Ниже, в тени стального корпуса, молодой человек в перчатках, напевая себе под нос, окунает болты в свинцовые белила. Он высок, голубоглаз, аристократичен. Белокурые волосы, издали вроде густые, уже редеют. Имя его – Хенли, но все зовут его Тимом – ему так приятнее. Переспит ли он с девушкой на палубе, пока неясно.
Взяв очередной болт, он прерывает свое занятие, окликает:
– Мод! Мод! О где же ты, Мод? – и, не получив ответа, с улыбкой возвращается к работе. С девушкой он знаком шапочно, но знает, что подтрунивание с ней не пройдет – она даже не понимает, что это значит. Это забавно, это пленительно, безобидный пробел, причуда нрава, одна из тех, что ему любезны, как и прямота ее прямодушного карего взгляда, и кудри, в которых только всплески и недозавитки, потому что стрижется она коротко, под мальчишку, и татуированные буквы на руке (на исподе левого предплечья) – удивляешься, увидев впервые; любопытно, какие еще сюрпризы она преподнесет. И намек на уилтширский акцент, и как она сосет порез, но не поминает о нем ни словом, и как груди ее не больше персиков и твердые, наверное, как персики. Вчера она стянула с себя свитер, и Тим впервые увидел двухдюймовую полоску голого живота над поясом джинсов, и совершенно внезапно на Тима накатила серьезность.
Оба они состоят в университетском яхтенном клубе. С ними сюда приехали еще двое, но уже возвратились в Бристоль – может, думает Тим, чтоб не мешать, оставить их наедине. Мод, интересно, тоже так думает? Что мизансцена уже выстроена?
Он чует смолу. И душок сладкой речной гнили, и старые сваи, ил, земноводную растительность. Здесь долина затоплена, сломалась под натиском моря, дважды в день вдоль лесистых берегов туда-сюда катит соленая вода – в прилив лижет древесные корни, в отлив оголяет сверкающие ручьи тины глубиной по бедра. Местами, выше по реке, разбросало старые лодки – пусть сами отыскивают обратный путь в никуда: почернелые шпангоуты, почернелые надводные борта, некоторые до того древни и гнилы, будто носили по морям викингов, аргонавтов, первых мужчин и женщин на Земле. Здесь водятся серебристые чайки, белые цапли, бакланы, имеется местный тюлень – ни с того ни с сего всплывает за бортом, и глаза у него, как у лабрадора. Моря не видно, но оно близко. Два изгиба речного берега, затем гавань, городок, замки на скалах. И открытое море.
Перед эллингом в боксерской стойке под фонтаном голубых искр стоит человек в красном комбинезоне и сварочных очках. У здания администрации прислонился к железному столбу человек в костюме, курит. Тим потягивается – ах-х, восхитительно, – снова поворачивается к своим болтам, к яхте, и тут в воздухе что-то мелькает – взмах перистой тени, точно полоснули шипом по глазам. Вероятно, звук тоже был – не бывает беззвучных ударов, – но если и так, звук затерялся в шуме крови и следа не оставил.
Тим смотрит на ковш, упавший возле кустика белых цветов, – из ковша течет смола. Мод лежит чуть подальше навзничь – руки вверх, голова набок, глаза закрыты. Невероятно, до чего трудно смотреть на нее – на эту девушку, только что погибшую на битом кирпиче; одна туфля на ноге, другая слетела. Тим ужасно ее боится. Обхватывает голову руками в перчатках. Его сейчас стошнит. Он шепотом окликает Мод. И шепчет что-то еще, например, «твою мать, твою мать, твою мать, твою мать»…
А потом она открывает глаза и садится. Смотрит – если смотрит – прямо вперед, на старый эллинг. Поднимается. Кажется, ей не трудно, не больно, хотя впечатление такое, будто она заново собирает себя из кирпича и цветочков, восстает из собственного праха. Она идет – голая нога, обутая нога, голая, обутая – и делает шагов двенадцать или пятнадцать, а потом вдруг падает – на сей раз ничком.