Через проходную Ганс Гессе вышел на улицу. В былые времена у открытого окошка сидел старый Штейнбах и следил за тем, чтобы на территорию фабрики не прошел посторонний. А теперь в проходной никто не дежурил, на углах окошка раскачивалась паутина. Ганс захлопнул за собой обитую железом дверь так, что она заходила ходуном, и оглянулся. В трехэтажном здании фабрики было тихо, словно в заброшенном храме. Черное острие громоотвода, установленного на высокой трубе, целилось в свинцовое небо.
Необычная тишина угнетающе подействовала на Ганса, и он был рад, что визит уже закончен. Ганс сплюнул, вытащил из кармана трубку и начал набивать ее крупно нарезанным табаком. Мысли его вернулись к фабрике, с которой он вышел минуту назад. Некогда здесь бывало шумно. В утренние часы тротуар гудел от стука многочисленных сапог и старый Штейнбах кивком отвечал на приветствие каждого входящего. Старая лампа, со скрипом покачивавшаяся на проржавевшем крюке, бросала желтый свет на заспанные лица людей, в большинстве своем угрюмые и недовольные. Штейнбах словно не обращал внимания на лица рабочих и служащих фабрики. Гансу всегда казалось, что он не замечает эту кашляющую толпу, но из-за его постоянно кивающей головы создавалось впечатление, будто, он отмечает каждого входящего в списке работников фабрики. Штейнбах не был педантом. Женщины иногда брали на фабрике кусочки ткани детям на рубашку или на трусики, прятали их по разным углам, прежде чем набирались смелости пронести через проходную. Штейнбах, в соответствии с инструкцией заглядывавший к ним в сумки, только снисходительно покачивал головой, если замечал кусок материи, второпях прикрытый недоеденным завтраком.
Ганс закурил, но табак оказался горьким и жег язык, словно к нему была подмешана крапива. Он сплюнул, выбил недокуренную трубку в снег и еще раз оглянулся на фабрику. Она стояла за его спиной как крепость, только вместо бойниц на улицу глядели подслеповатые, грязные окна. Внутри было тихо.
Ганс направился домой. Подмораживало. Обшарпанная фабричная стена скрывалась в тумане. Деревья по краям дороги протягивали к небу черные когти ветвей. «Зря старался», — угрюмо думал Ганс. Однако он все же заглянул к управляющему, который жил в небольшом особняке за фабрикой. Ему хотелось узнать последние новости. Люди говорили, что скоро снова будет работа. В начале тридцать седьмого кризис как будто стал ослабевать. Однако и у управляющего Ганс ничего не узнал. Тот обрушил на него водопад жалоб на погоду, на радикулит, на этот чертов кризис, но о самом важном Ганс не услышал ни слова. Видимо, текстильная фабрика Мюллера работать вообще не будет. Ганс был одним из последних слесарей-ремонтников, которые покинули ее. Нет, Мюллер уже не захочет вкладывать капитал в такое старье.
За несколько лет Ганс наишачился здесь досыта. Еще и сейчас ему слышались сердитые голоса мастеров, когда простаивали станки, виделись несчастные лица ткачих, пересчитывавших каждую минуту простоя на куски хлеба и ругавших наладчиков. Но все это уже в прошлом, все покрылось пылью и паутиной. Теперь Ганс безработный, как тысячи и даже сотни тысяч других рабочих. Если можно было бы спать до обеда, то день не казался бы таким длинным. Но он привык вставать рано, в пять часов. Так он вставал, когда работал, ведь рабочий день начинался в шесть утра. И эта привычка оказалась поистине железной. Он экономил топливо, поэтому топить начинал только в полдень, чтобы приготовить себе кое-что на обед. Экономил на всем, но деньги все равно таяли. У него оставалось лишь несколько сот крон в ящике стола, да кое-что на сберкнижке. Сколько он еще проживет на свои сбережения?
Ганс подошел к мосту, перекинутому через поблескивающую ленту ручья, и через минуту оказался возле низких домиков Кирхберга.
— Ганс, вы не были на фабрике? — остановила его Семрадова, закутанная в старый шерстяной платок. Ее деревянные башмаки постукивали по замерзшей земле. — Не собираются там открывать фабрику? Газеты все время пишут, что этот проклятый кризис вот-вот кончится...
Ганс пожал плечами. Он уже был не рад, что встретил эту женщину.
— Вы говорили с Германом?
— Говорил, — неохотно протянул Ганс.
— И что он сказал? — с надеждой спросила Семрадова.
Ганс не знал, что ответить. Зачем обманывать женщину, которая проработала на фабрике тридцать лет и теперь смотрит ему в рот, ожидая чуда, которое вернуло бы ее на Мюллерову каторгу.
— Фабрике, наверное, конец, — сказал он резко.
— Не может быть! — испугалась Семрадова.
Ганс отвернулся. Тяжело было говорить ей эту горькую, жестокую правду. Безработица означала для нее нищету.
Худое лицо ткачихи побелело от гнева.
— Ублюдок! — прохрипела она с ненавистью. — Выжал из нас миллионы, а теперь ему на все наплевать!
— Об этом всем известно, — спокойно ответил Ганс, — но что мы можем сделать?
— Подохнуть!
Ганс промолчал. Перед его глазами опять появился ящик стола и тоненькая пачка денег в нем. Сначала он тратил их с легким сердцем, думая, что скоро все устроится. Потом, перед тем как взять очередную бумажку, он с сожалением ровнял стопку, разглаживая загнутые края банкнотов. Ему не хотелось прощаться с ними. Он знал, что безработица быстро поглотит его сбережения. Зеленые банкноты будут все время уплывать. Говорят, зеленый — это цвет надежды. Но о какой надежде может идти речь, если здесь, в этом проклятом богом уголке, кризис все не кончается и, видимо, перед трудовым людом ворота промышленных предприятий захлопнулись навсегда.