Я сижу в плюшевом кресле, запрокинув голову на спинку. Глаза закрыты, волосы прилипли ко лбу… Жара…
Она проходит, слегка касаясь моей ноги. Нога подогнута и затекла… Она касается ноги, и лодыжку щиплет. Рядом с креслом валяется сползший с ноги носок. Я вижу, как она наступает на него — полосатый и несвежий…
Она поет заунывную песню.
С грудью белой, пахнущей огурцом, с ногами полными и тоже белыми ТОСКА.
Застывшее в мертвой точке солнце, жар от асфальта, на столе второй час кофе — отдымивший и киснущий на глазах, и руки, как будто отдавшие все силы, безвольно лежат на подлокотниках.
За окном пейзаж. Но он скрыт густой пыльной листвой. Жить в первом этаже — тоска. Постоянные сумерки, постоянное ощущение кончины.
Не тоскуют только блондины. Они всегда веселы и, наверное, глупы. Большие, полные женщины, стремясь избежать тоски, травят свои волосы перекисью, и смотреть на них — белых, но все равно тоскующих — печально. Тоска у них во всем: и в маленьких глазках, подведенных обычно синим, и под мышками в виде темных кругов, и в лоне, скрытом тяжелым животом.
Умное большинство в дни летнего равноденствия — в тоске. В эти дни душа обязательно болеет, как женщина естественной болезнью. Душа температурит, капризничает, плачет и может незаметно умереть — вылететь через ухо и оставить тело ледяным. Ее уже ничем не поймаешь, никакими ловушками, никакими увещеваниями не загонишь обратно в холод.
В столь милый другим день, с отцветающей сиренью и зацветающей черемухой, кажется, что все кончилось до сроку, что все додумано до сроку, что ничего уже не зародится путного — ни мысль, ни идея, и так до конца придется только вспоминать, что когда-то ты мыслил, рождал идеи… И страх такой, что хочется пустить пулю в лоб и смотреть, как разлетается ненужная голова, и ковыряться в ней пальцем, чтобы убедиться в правильности произведенного выстрела — в ней действительно пустота… И тогда нужно взорвать день — с его черемухами, с голубизной неба, с девушками, улыбающимися клубничными губами…
Все тело стало дряблым, оно неприятно самому себе, пища раздражает, курение лишь корябает горло… Все не в радость, все — в боль…
В ее руках кусок мыла выглядит кирпичом — такие тонкие у нее пальцы…
Она никогда не тоскует, хоть и не блондинка. Она лишь красит волосы в белый цвет, хотя никогда не тоскует. Ей просто нравится быть блондинкой. Мне не нравятся блондинки, мне нравится она.
— Ты знаешь, с моей головой что-то происходит. Мне внезапно хочется плакать и чтобы ты видела мои слезы…
В такие моменты страшно любить. Страшно, что любовь станет единственным занятием в жизни. А перестать любить нет возможности, тогда вообще никаких занятий не будет… А мне хочется чего-то писать. Щелкать по клавишам машинки, и чтобы мысли какие-нибудь появлялись…
— Знаешь, для чего нужна женщина мужчине? — спросил ее как-то.
— Для чего?
— Для того, чтобы о ней не думать, — ответил я, и мне показалось, что она поняла, что мысль глубока, такие у нее в тот момент были глубокие глаза.
— Чтобы заниматься чем-то другим. Заниматься другим можно лишь тогда, когда у тебя с любовью все в порядке.
— У тебя с ней в порядке?
— Я ничем другим не занимаюсь.
— Почему?
Несмотря на ее глубокие глаза, она не поняла.
— Потому что солнце, потому что жарко, — ответил я.
Она любила ездить со мной в машине. Она была маленькая, худая и усаживалась в кресло как-то бочком, кладя ногу на ногу. У нее это получалось, потому что она была очень маленькая. Мы ездили целыми днями, попутно делая какие-то небольшие дела, и казалось, тоска куда-то исчезала, затихала на время, как боль в зубе. Потом я отвозил ее на вокзал, смотрел на огни уходящего поезда, возвращался домой, усаживался в плюшевое кресло, расслаблялся, давая возможность тоске завладевать моим телом, и ждал следующего вечера, чтобы набрать номер ее телефона.
У меня скопилось множество телефонных счетов. Как-то я подсчитал, что за пять месяцев позвонил ей двести четырнадцать раз. Она позвонила мне дважды… Она не жила в другом городе, просто у нее была там длительная работа. Расписывала какую-то церковь.
Как-то у нее случилась сильнейшая ангина. В церквах всегда прохладно, и горло отекло. Была большая температура, и она приехала болеть домой. Я ухаживал за ней два дня, радуясь, что хоть чем-то могу занять себя.
На третий день ей стало лучше, и она спросила:
— Ты все не пишешь?
— Нет.
— А чего?..
Потом ей опять стало плохо, и она замолчала, раскрывая рот лишь для полосканий. И я еще три дня не видел пишущей машинки, укором стоящей на столе.
На четвертый день она опять спросила:
— Ты хоть придумываешь что-нибудь?
— Нет.
— Это плохо.
Я сам знал, что это плохо, и отправил ее полоскать горло.
На следующий день она предложила:
— Давай придумывать вместе.
— Давай, — согласился я.
У нее проснулся аппетит, она плотно поела — с мясом, овощами и фруктами. Вытерла рот мокрым полотенцем, откинулась на подушки, вздохнула, наевшаяся, и задала первый вопрос:
— Про что будем придумывать?
— Не знаю, — ответил я. — А про что ты хочешь?
— Давай про «кого».
— Давай.
— Давай про молодого человека?
— Давай.
— Начинай.