Как вытекающий теплый свет из-за двери чуть приотворенной кажется красным, так с высоты полета человеческие души лучатся малиново-алым, низко стелющимся, неярким сиянием уюта, укорененности, угара. Когда бредешь гребнями снега, нянча нанизанную на слеги тень, а по бокам вётлы как губные гармошки гигантов, — это жизнь тянется слюнкой, уже жалеемая за невозможность повториться. На малых крыльях перемахивать с планеты на планету — птенец, выпавший с Венеры ли, Денеба, — свою беспомощность упрямо отрицать и отвращаться от себя, врезаясь в воронки встречных вселенных, в беспредметное бегство становления. Не ел я лепешек, испеченных на адовом огне, хотя и оцениваем скошенными зрачками бездн.
Скрип половиц, подагра, приуроченность к — из таких пустяков составляется судьба. Домик, не имеющий цвета, не похож бы на эйдос. Дым его протянут как рука подающего милостыню, и целый лес дымообразных пальцев вычесывает небо. То, что нет мет и глаза рябин пожраны птицами, в сущности, счастье, ибо лес дышит одним дыханием с Духом, смыв грим зябликов-земляник лета. С льдинками, хрустящими на зубах, с льдистыми очами и дикими, неряшливый и безмолвный — таков он для стороннего, когда кажется застигнут врасплох. По вечерам деревья озаряемы деревней, желтыми ее пробирками окон. Это противостояние страшно. Ближе к деревне воздух заварен, как чай, и почти горяч.
Самоуверенный солипсист, Кочет исключал из опыта чужое бытие как лишенное опоры и в минуты откровенности готов был стереть его за черновик себя. Вот лес сущ, он около дороги каравана планеты этой, то круглой, как аллохол, то протяжней листа книги, соприкосновенного с соседними. Именно таков смысл древнего представления о квадратной Земле. Но по невежеству отвергли иной уровень знания, предпочтя очевидность. Лес имеет птиц для собеседования с пространством. Птица — извечно вестник, толмач, связник, от комка перьев до факельного феникса.
По утоптанному снегу Кочет взошел на крыльцо, обмел снег. Пока, прислушиваясь, раздевался, никто не поспешил навстречу. Распахнул дверь в спальню. Огромный голубовато-оранжевый шар, чудом уместившийся, чуть сплюснутый, покачивался, поблескивал зеркальными боками. Разглядывал с недоверием. Закашлялся, вдохнув горячие испарения гостя. Машинально с убежденностью в праве шагнул прямо на призрак, к виднеющемуся из-за столу, — и изумился: поверхность была теплой, топкой и безусловно реальной. Обошел шар сбоку, прижимаясь к известке стены, ладонями оттесняя упругую радужную поверхность. Сел на диван, угрюмый. Поразмыслив, откатил пришельца в угол, и образовался сносный коридор через комнату. Несмотря на потрясение, снова защемило: где жена с сыном, окончательно ли все кончено, и что следует предпринимать, например, ехать ли в город, где жили довольно лет с тещей, написать письмо с угрозами ли слезами, позвонить или замкнуться в оскорбленности? Последнее показалось приемлемым, и вскипятил чай, стал пить, макая в кипяток сухари. Было тихо, лишь шар терся о стены и само собой болело сердце. Кочет печально глядел на календарь, где пробовал голос год Петуха. Затопил печку, залез с книжкой на лежанку, но не выдержал и двух минут, спрыгнул, пошел смотреть, все ли вещи она забрала. Уязвляло отсутствие эпистолы, хотя бы трех косых строк. Кочет томился небытием орудующей вне воли. Был кувшином, попеременно наполняемым живой и мертвой водой, лишь следя с щенячьей радостью то сокрушенно. Нелепо примыслил причастность шара. Как вообще проник, принялся размышлять Кочет. Перебрав цепь абсурдных вариантов, наконец уснул.
Во сне был водим от воды к воде милостивыми существами. Холодная, искристая, но едва ли искренняя палитра умиротворяла. На заднем плане на холме виднелся шар, едва схваченный и неуклюжий. Много плакавши, поднял тяжелую голову. Вокруг растекался свет Луны. Ослепительные ромашки раскачивались у лица. Мотнул головой, отгоняя, как бабочек. Сон и явь разделены чертой дроби, как бытие и существование, и дробь эта иррациональна. Кочет свесил ноги. Сунутой за пазуху птахой причитала радость. О ком, о чем? — еще не знал.
У колодца толпились. Вода была освещена изнутри, как цезий. В Чернобыльской зоне многое принималось хладнокровно. Но счетчик радиоактивности в руках у лесничего молчал, и разнесли по домам странный бальзам. Шар, верно, спал еще — свет его был тих, как от ночника.
С детства Кочет искал проснуться. Жизнь, явленная с яблоневыми холмами, ложбинами лугов и росчерками рощ, требовала трезвения и подвига и была чужда городскому укладу его отрочества. Взаправдашнее кончалось у дверей подъезда, не смело вступать в школу, но лучистым родником перетекало в ночь, продолжаясь. С высоты тридцатилетия Кочет вспоминал ранние годы удивленно и с грустью. Богом он был замыслен, наверно, как подобие души леса, и безнадежно сбегал с постели в заросли душицы, прятался по опушкам, мечтая о могуществе лешего. Поделенный на растительное царство и цивилизацию, мир его был военным лагерем. Кочет-отрок до обморока грезил Валгаллой, в которой березы напьются парной крови жертв.