Скоро начнутся занятия в школе, а мы с моим дядькой Ильей покоя себе не находим. Да и какой тут, скажите на милость, может быть покой! Мы оба записаны в первый класс. А чем все это обернется, когда всех нас скопом загонят в школу, запрут двери и перед нами предстанет госпожа учительница с указкой в руках, — одному черту известно.
— Пропадут наши бедовые головушки! — зловеще пророчествует дядька Илья, выкатывая на меня глазищи, точно зажаренный баран. — Нет нам спасения.
У меня и без того поджилки трясутся от страха, а он еще тут подливает масла в огонь этими своими предсказаниями, и я напускаюсь на него с диким криком, скрывая испуг:
— Замолчи, а не то я тебя своими собственными руками придушу!
Некоторым может показаться странным, что я так смело обращаюсь со своим дядькой, но не удивляйтесь, сейчас я вам все объясню. Дело в том, что мой дядька Илья, отцовский двоюродный брат, моложе меня почти на целых полгода. Эту разницу в возрасте я никогда не упускаю из виду и при каждом удобном случае вразумляю его колотушками.
Надо сказать, что из-за этого у меня не раз бывали крупные неприятности.
— А ну-ка, подойди сюда! — доносится до меня мамин оклик вслед за очередной расправой с моим двоюродным дядькой. — Скажи мне, за что ты Ильку за уши таскал?
— Он у меня ворону украл и засунул куда-то, — заранее начинаю я шмыгать носом и отчаянно хлопать глазами. — Я вчера дохлую ворону подобрал и спрятал под забором, а он…
— Ах вот как, выходит, какая-то дохлая ворона тебе дороже самого что ни на есть живого дядьки! — в сердцах отчитывает меня мама, а дядька Илья, паршивец этакий, уже, конечно, тут как тут и вопит не своим голосом, будто его на углях поджаривают:
— Ой-ой-ой, мамочки родные, начисто мне уши оборвал, не слышу ничего! Ой-ой-ой, оглушил меня совсем!
— Видал, до чего ты этого несчастного страдальца довел! — всплескивает мама руками. — А ну-ка, Илья, милок, взберись на ветлу да сорви хворостину похлеще!
Эту просьбу мой дядька Илья — ничего, что глухой! — преотлично расслышал, подскочил к ветле, точно заяц, взобрался на нее проворнее белки и давай в побегах шуровать, выискивая хлыст подлиннее. Тут уж он мне не зайцем и не белкой показался, а настоящим чертом рогатым.
— Вот он я, сейчас спущусь! — весело щебечет дядька на ветле, словно он там черешню собирает.
А прут он, видно, выбрал самый зловредный: вжикает он, свистит, сечет и прожигает как молния. И пока мама вощит прутом мой зад, дядька ликующе командует:
— Ожги! Еще ожги!
Пока нижняя часть моей спины после порки горела огнем, я ненавидел Илью, но стоило ему вернуть мне мою дохлую ворону, да еще с осколком зеркальца в придачу, как мы снова мирились и забывали все старые распри.
А уж после того как нас с моим дядькой Ильей записали в первый класс, общее несчастье так нас сблизило, что мы с ним вообще за целое лето по-настоящему ни разу не подрались. Вернее говоря, я его ни разу толком не отлупцевал. Нас одолевали другие заботы: как бы нам уцелеть в этой школе, как бы нам унести оттуда ноги.
Сельские пастухи, здоровенные детины и все как на подбор зубоскалы и насмешники, неустанно нас стращали.
— Как вы думаете, братцы, что с этой парочкой в школе сделают: может, перво-наперво за их безобразия акацией всыплют, этакой длинной веткой с шипами, или солдатским ремнем обработают? — обращаясь к друзьям с озабоченной миной, первым заводит об этом речь пастух Джу́ро Ве́кич.
Косматый чабан Байтра́к, весь заросший густой гривой, хитро сверкая сощуренными глазками, говорит, выпуская дым из чубука:
— Беда, как в школе первоклашек учат: все больше крапивой, выбирают самую рослую, что под забором растет. Ух, она и жжет, ну чистый огонь!
— Крапива — это еще что, боюсь, не спустили бы с них шкуру за их шалости, как с ягнят, — гудит со стороны старина Пе́ркан Ба́бич, с незапамятных времен старейшина над всеми пастухами: чабанами, гуртовщиками, табунщиками, свинопасами, птичниками и прочими. — Насчет того, что уши им всенепременно оборвут, в этом я нисколько не сомневаюсь, но вот как бы им не подкоротили их длинные языки!
Старина Перкан Бабич, король гуртовщиков, табунщиков, чабанов, отарщиков и свинопасов, изрекает все это с таким серьезным видом, не отрывая взора от своих крест-накрест перехваченных ремнями опанок[1], что смешок замирает у нас в горле и мы только хлопаем глазами, расширенными от ужаса:
— Да-а, видать, пропали наши молодые жизни, не будет нам пощады в этой школе.
Подавленные и мрачные, мы с моим дядькой Ильканом забираемся в бурьян за сараем и держим совет.
— Может быть, нам в гайдуки податься? — предлагаю я. — Гайдуки в школу не ходят.
— Давай, — соглашается он.
— А где мы будем скрываться?
— В лесу, — говорит дядька.
— В лесу страшно, — замечаю я. — Там волки водятся и мыши.
— Тогда давай внизу у речки обоснуемся. Станем гайдуками и будем весь день купаться и загорать.
— А ночью как же? — беспокоюсь я. — Ночью кто-то стонет в ивняке. Пастух Джуро Векич говорит, что это упырь кого-то в потоке топит.
Мой дядька по отцовской линии испуганно моргает, сглатывает слюну и наконец выдавливает из себя: