Цветы в садах и почерневшая турецкая черепица. Дотянувшиеся да самых крыш виноградные лозы, листья которых заглядывают в окна. Трещины, расползшиеся по стенам, добравшиеся до самого порога и маленького истертого коврика для ног, под которым прячут ключ. Прогнивший дощатый забор, почти не видный за стройными стволами яблонь. На окнах – цветы в консервных банках: сады Семирамиды. И мерные звуки, капающей в тазы и ведра с протекающего потолка воды. И яркие коврики на много раз штукатуренных и беленных стенах. И старая дверь – снаружи зеленая, а изнутри белая. И пол из досок лимонно-желтого цвета, и щетки для натирания полов, тоже желтые. И старая кровать, на спинке которой изображены лебеди, спящие на озере вишневого цвета. В углу – лампада пыльная и пламя свечи па Рождество, и на иконе маленькой – капли алой крови по белым терниям. И ложек несколько, нож с деревянной ручкой, и стол, на который кладут хлеб. Стол сделал твой отец, работал он под черешней пилой, что пела, да теслом. Кусты, деревья во дворе, старый сарай и голуби с глазами красными, глядящими на нас, фонари из арбузов с треугольными окошками, тряпичные мячи, кран во дворе над цементным корытом, кран с ледяной водой, замерзающий зимой, каждое утро его приходилось отогревать. Куры, расхаживающие по двору, – словно коричневые пятна на снегу, – их отпечатки изящные, как следы ангела. На улице – огромные черные колеса телег, мелодия старого граммофона, железнодорожник в фуражке, с сумкой через плечо, спешащий к поезду, и тихопомешанный из нашего квартала, завороженно глядящий на сумку. И два цыгана, несущие в мешке синий бархат в мастерскую, где шьют из него домашние тапочки. И тетя Миче с петухом под мышкой идет к соседям просить, чтобы его зарезали. И церковь, что утопает в зелени. И звон ее маленького колокола, плывущий над нашим крайним кварталом, над домами с цветами и деревьями в садах, с курами и старыми виноградными лозами, с заборами, через которые лазают дети. И свадьбы – со столами и стульями, с тарелками и вилками, взятыми у соседей, свадьбы во дворе, смех и веселье. И снова кружится снег над этим двором, над домами. И все в белых шапках: и сарай, и деревья, и перевернутое корыто, и уснувший и замерзший ночью воробей. Снег кружится над этим домом, таким любимым, увитым виноградом и паутиной.
Таня вдруг почувствовала, что наступила на что-то мягкое и живое. Это что-то зашевелилось, но не издало ни звука. В ужасе она отдернула ногу и в тот же миг разглядела в полумраке безмолвные силуэты, которые прыгали по коридору и исчезали в одной из открытых дверей в конце коридора.
– Что это? – шепотом спросила она.
– Кролики, – ответил Сашко.
– Какие кролики?.. Что они здесь делают? – не могла понять испуганная Таня.
– Бегут в ванную пить воду. Наверное уже три часа.
Таня посмотрела на светящийся циферблат своих часов – было пять минут четвертого.
– В это время они пьют воду, – сказал Сашко. – Потом снова возвращаются в комнату.
– Но почему кролики? И почему их так много? – все еще шепотом спросила Таня.
– За них хорошо платят, – ответил Сашко. – Почему ты говоришь шепотом?
Играл граммофон. Из дальнего конца коридора неслась хриплая мелодия. Вероятно, граммофон был старый, игла тупая да и пластинка куплена не вчера, и не было смысла разговаривать шепотом, но Таня продолжала шептать.
Дом был старый, трехэтажный, огромный и мрачный, с длинными темными коридорами, окна – с железными ржавыми решетками, кое-где сохранились синие и зеленые стекла, потрескавшиеся и грязные. Это был один из тех мрачных и уродливых городских домов, которые строились сорок лет назад, с многочисленными неудобными помещениями, зимним садом, чугунными ваннами на ножках и кафельными печами в комнатах.
– Где платят? – попыталась говорить нормально Таня, но опять невольно перешла на шепот.
– В институте, – объяснил Сашко. – Их используют там для опытов. Цветок Хоросанов разводит их в гардеробе и продает институту.
В комнате, где несколько лет назад поселили семидесятилетнего Хоросанова, стоял огромный дубовый шкаф с резными украшениями. Он был из одного гарнитура с гигантским буфетом из того же дерева и походил на кентавра. Его темно-коричневая громада сжимала в своих объятиях всю комнату.
Внутренность шкафа представляла собой лабиринт из перегородок, ящиков, отделений для женского белья, полок для шляп, меховых и кожаных вещей – одним словом, это был маленький деревянный Вавилон. Отделение для мехов и кожаной одежды особенно возмущало Хоросанова, у которого никогда в жизни не было иной кожи, кроме своей собственной. Для такого человека, как он, имевшего всего две безрукавки и пальто неопределенного возраста, шкаф был поистине оскорблением. С годами Хоросанов стал мудрее и не столь чувствителен к обидам, как в молодости, но кентавр загораживал свет, в комнате всегда было темно и душно. Это было прямым посягательством на заработок квартиросъемщика, который всю жизнь торговал певчими птицами, экзотическими рыбками и медицинскими пьявками.
Маленький дом с садиком, дом, построенный отцом Хоросанова на окраине города, был идеальным для такой торговли. Хоросанов прожил там пятьдесят лет в окружении певчих птиц. Но однажды подошел экскаватор, он разрушил дом, уничтожил сад, изуродовал улочку. На расчищенном месте построили почту, а Хоросанова и половину семей с той улочки поселили в этом огромном и мрачном доме с многочисленными комнатами и коридорами. Постепенно жильцы выезжали из этого дома в новые микрорайоны, в панельные дома, их место занимали новые люди. Из старых осталось несколько семей, для них все не хватало квартир.