…Катон сказал сыну: «Обстоятельства больше не позволяют заниматься государственными делами так, как это достойно Катона».
Катон удалился к себе и стал читать «О душе» Платона. Потом ему принесли меч. «Иного выхода я не вижу. Как еще сопротивляться Цезарю?» — сказал он в задумчивости, пробуя, отточено ли лезвие, и снова стал читать книгу.
Он заснул так крепко, что его храп был слышен даже за дверьми спальни.
После пробуждения Катон подошел к окну. Взял в руки меч. Его лицо было спокойным…
Он с силой вонзил меч в живот и упал…
…Радищев умирал, приняв яд. Попытки спасти его были безуспешны. Лейб-медик Виллие склонялся над ним, пытаясь разобрать слова. Он шептал женские имена. Виллие спросил о завещании, но Радищев равнодушно покачал головой.
Возле кровати лежала книга с описанием смерти римского сенатора Катона, бросившего вызов тирану Цезарю…
По утрам в старом дворце пахло пирожными. Злая дробь барабана, бившего зорю и подымавшего пажей с нагретых постелей, сопровождалась тонкими сладкими запахами. Пажи торопливо хватались за одежду, тыкались сонно в рубашки, теряли рукава, путали чулки, слепо шарили вокруг в поисках туфель — бог сна Морфей долго не выпускал мальчиков из своих объятий, тот самый коварный бог, который, как язвительно говорил информатор [1] Морамберт, «являлся главным покровителем пажей».
Только через несколько минут, перед построением, мир обретал свою определенность, и они явственно ощущали волшебные запахи.
— Ореховые! — устанавливал вдумчивый Сергей Янов.
Пажи застывали в догадках.
— Бисквиты! Шпанский ветер! Трубочки! Оленьи рога!
Начинались споры, составлялись пари. Повелительный голос Морамберта пресекал пустые прения. Сухое лицо француза морщилось от желания удержать улыбку, он мановением пальца подзывал того, кто шумел больше всех, и вручал молитвенник.
Перед строем тягуче раздавался голос медлительного Янова: «Услышь, господи, слова мои, уразумей помышления мои. Внемли гласу вопля моего, царь мой и бог мой! ибо я к тебе молюсь…»
«Ибо я к тебе молюсь», — эхом вторило отделение, построенное и вытянутое по ниточке.
«Ты бог, не любящий беззакония, у тебя не водворится злой. Ты ненавидишь всех, делающих беззаконие. Ты погубишь всех, говорящих ложь…»
«Ты погубишь всех, говорящих ложь», — поддержала красно-зеленая шеренга: камзолы — красные, штаны — зеленые.
Янов читал старательно, но вдруг споткнулся: он понял, что прав и что внизу, в кондитерской комнате, пекут ореховое пирожное. Гневно покашлял Морамберт, Янов испуганно оглянулся, опять споткнулся на слове, но выправился и благополучно довел молитву до конца. «Аминь!» — прошелестело в зале…
Морамберт шел вдоль строя, с брезгливой гримасой оглядывал пажей. Перед Радищевым он остановился и с ужасом вздернул брови. Возникла пауза, томительная, страшная, потому что вслед за ней могло случиться любое: и насмешка, и распоряжение о наказании. Морамберт склонился в печали, потом возвел очи к потолку.
— Александр!
— Я слушаю вас, сударь.
— Здоровы ли вы, Александр? — несчастным голосом продолжал Морамберт.
— Вполне, сударь.
— Тогда что это? — Палец Морамберта упал с высоты и вперился в живот Радищеву. Кусочек позумента свисал с отпоротой петли камзола — следствие вчерашней дружеской потасовки с Челищевым. Радищев опустил голову.
— Если бы это видел барон Шуди! Боже мой! — страдальчески вздохнул Морамберт. Имя барона Шуди информатор вспоминал всякий раз, когда паж совершал проступок. Основоположник новых порядков в Пажеском дворе, барон Шуди отбыл во Францию, но записанные им в мемориале правила из двенадцати пунктов неукоснительно исполнялись, и каждый паж должен был помнить их, как молитву.
«Содержать себя в лучшем порядке, в чистоте и исправности платья, белья и убранства волос», — было начертано в мемориале, и этот пункт нарушался весьма часто, отчего информатору Морамберту приходилось вспоминать святое имя барона Шуди.
Но Морамберт помнил еще один пункт: «Обращаться с пажами скромно и неогорчительно». Поэтому он преодолел свою печаль и продолжал допрос спокойнее:
— Вы сегодня назначены в дежурство к высочайшему столу. В порядке ли ваша парадная ливрея?
— В порядке, сударь.
— Вы не ошибаетесь, Александр?
— Не ошибаюсь, сударь.
Морамберт помолчал. Потом, отступя на шаг, сделал строгое, торжественное лицо, с каким сообщал важные известия:
— Господа! В следующую неделю кондитерская комната в этом доме упраздняется. Гофмейстер Ротштейн огорчен вашим поведением. Вчера были украдены десять пирожных. Злоумышленники до сих пор не признались. Сей возмутительный и безнравственный поступок ваш вызвал у господина гофмейстера сильную болезнь и упадок духа. Стыдно, господа!
Морамберт отвернулся, махнул рукой. Раздалась команда, посрамленные пажи двинулись к завтраку.
Во дворце со вчерашнего вечера было тревожно. Закапризничала итальянская певица Габриэлли и не захотела петь в апартаментах императрицы, потому-де, что «та все равно ничего в музыке не смыслит». Императрица велела передать певице свое неудовольствие и напомнить, что ей положен оклад выше оклада фельдмаршала. «Пусть тогда она заставит петь своих фельдмаршалов», — нагло фыркнула Габриэлли. Императрица помрачнела и долго не выходила из своего отделанного серебром кабинета.