Мирами мыслим книги мы и сны,
Как плоть и кровь, побеги их прочны.
Уильям Вордсворт. Житейские темы[1]
В мире, где я росла, люди почти не показывались. Корниш, где стоял наш дом, окружали дремучие леса, и нашими ближайшими соседями были семь замшелых могильных камней: мы с братом однажды обнаружили их, гоняясь под дождем за красной саламандрой; два больших камня и пять поменьше у них в ногах отмечали давнишнюю гибель целой семьи. Отец до такой степени не привечал гостей, что посторонний человек, заглянув к нам, счел бы наш дом пустыней уединения. Но как один из героев отца, Рэймонд Форд, писал в своем стихотворении «Опрокинутый лес»: «Не пустошь — опрокинугый, могучий лес, ушедший кронами под землю глубоко»[2]. Мое детство изобиловало вымыслом: лесные духи, феи, домик, где живут воображаемые друзья, книги о землях, лежащих к востоку от Солнца и к западу от Луны. Мой отец тоже плел небылицы о людях и животных, и эти рассказы помогали нам коротать дни. Мать читала мне книги вслух. Годы спустя я сама прочла, что отцовский герой Холден Колфилд мечтал когда-нибудь жить в таком месте и там завести детей («мы их от всех спрячем»): в маленькой хижине на опушке леса, говорил он. Они с женой купят детям много книжек и сами научат их читать и писать.
А на самом деле это был мир между благостным сном и кошмаром, подвешенный на тонкой, прозрачной паутинке, какую мои родители выпряли прямо в воздухе, безо всякой опоры: мир, висящий над пропастью, где никто никого и не думал стеречь. Родители видели прекрасные сны, но не умели спустить их с небес на землю, в реальную жизнь, приспособить для повседневного употребления. Мать сама была ребенком, когда родила меня. Потом долгие годы грезила и, как леди Макбет, терзалась, бродила во сне. Отец, писатель, настолько погружен в грезы, что едва ли сможет наяву завязать себе шнурки на ботинках, — где уж тут предупредить дочь о том, что она может споткнуться и упасть.
Фантазии, другие миры, иные реальности были для отца куда более значимыми, нежели живые флора и фауна, плоть и кровь. Помню, как однажды мы с ним вместе смотрели из окна гостиной на прекрасный вид, простиравшийся перед нами: поле и лес, пятнышки ферм и далекие горы на горизонте. По всему этому он провел рукой, будто стер с доски, и сказал: «Все это — майя, иллюзия. Изумительно, правда?» Я ничего не ответила; я долго и тяжко боролась хотя бы за клочок твердой почвы под ногами, и мне вовсе не казалась изумительной мысль о том, что единый взмах руки может ее уничтожить. Головокружение, разрушение, ужас — вот слова, приходившие мне на ум; что уж тут изумительною. Такой была темная сторона «опрокинутого» леса.
Я росла в мире страшном и прекрасном, где псе состояло из крайностей. Наверное, это свойство человеческой природы: дети, вырастая, должны выпутаться из родительских мечтаний, отделить себя, выяснить, кто они такие на самом деле и кем надеются стать. Пытаясь проделать это, моя мать, сестра моего отца и я едва не утонули, настолько тесно оплели нас причудливые гирлянды отцовских снов — «побеги, прочные, как плоть и кровь».
Королева:
Есть ива над потоком, что склоняет
Седые листья к зеркалу волны;
Туда она пришла, неся гирлянды…
И травы, и она сама упали
В рыдающий поток…
Она, меж тем, обрывки песен пела,
Как если бы не чуяла беды
Или была созданием, рожденным
В стихии вод; так длиться не могло,
И одеянья, тяжело упившись,
Несчастную от звуков увлекли
Отец однажды признался кому-то из своих друзей, что для него процесс письма неотделим от поисков просветления, что он решил посвятить всю свою жизнь одному великому труду, что этот труд и будет его жизнью — то и другое нераздельно. В реальности, если он допускал кого-то к себе, то мог быть иеселым, всецело любящим человеком, рядом с которым хотелось быть, но если такая майя, как живые люди, препятствовали его работе, прерывали высокие поиски, это воспринималось как святотатство. Уже в зрелые годы я нарушила молчание, из которого наша семья сотворила себе кумира, из поколения в поколение охраняя покрытые мхом секреты, реальные и воображаемые, и впустила немного света и свежего воздуха, здорового и живительного, как ветры, дующие в Корнише.
После рождения сына я почувствовала, что необходимо отделить волшебство от миазмов, правду — от вымысла, подлинное — от наносного; первое следует сберечь и передать сыну как драгоценное наследство, а второе отфильтровать и отбросить: так индейский «уловитель снов» запутывает в паутину кошмары, а хорошие сны капают с перышка на лоб спящему.
Хотя я думала, что, как говорил Холден в начале отцовской повести «Над пропастью во ржи», «у моих предков, наверно, случилось бы по два инфаркта на брата, если б я стал болтать про их личные дела, особенно у отца», меня приятно поразило, насколько женщины нашей семьи, мать и единственная сестра отца, оказались щедры на рассказы, когда я наконец собралась с духом и принялась расспрашивать их. Я также приняла к сведению совет, который отец много лет назад дал одной молодой особе, изучавшей литературу: он сказал, что та гораздо лучше справится со своей работой без всякой помощи с его стороны. Отец был очень любезен, сказал, что ценит ее благие намерения, и все же, объяснил он, все нужные ей биографические факты — в его рассказах, в той или иной форме, включая и травмирующий опыт, о котором она спрашивает. Итак, размышляя о нашей совместной жизни, читая книги отца, исследуя его жизнь и произведения, подолгу беседуя с тетей и матерью, я смогла собрать по крупицам историю о том, что семья Сэлинджеров «делала до моего рождения». Наверное, получилось пестрое лоскутное одеяло — но, видимо, так и должно быть.