— Без Валета там делать нечего, — сказал охотовед Горин. Маленький, худенький, тонкогубый, страдающий язвой и все же пьющий водку, он обладал сильным, полным металла баритоном, легко, без напряжения покрывавшим любой шум. А за столом в охотничьей избе было порядком шумно. Мы только что пообедали консервами и ухой, хорошо выпили и, подобно всем охотникам на привале, не отличались молчаливой сдержанностью. На меня богатый голос Горина действовал гипнотически, я не понимал, как можно ему возражать.
— Я слышал, — сказал толстенький подполковник в отставке, — что в мхах тетеревей до черта, и собака не нужна.
— А вы можете по мхам ходить? — загремел Горин.
— Я сердечник…
— Вы сердечник, я, — Горин ткнул себя в грудь, — язвенник, он, — кивок в мою сторону, — после инфаркта, у Валерика радикулит.
— Ладно болтать! — огрызнулся усатый Валерий Муханов. — А разве вы в Щебетовке не держите спаниеля?
— Спаниель стойки не делает, — поглаживая рукой солнечное сплетение и морщась, говорил Горин. — Нешто это охота? Нужен настоящий лягаш… — Он вдруг надул щеки, шумно выдохнул воздух. — Матвеич, у вас соды не найдется?! — крикнул хозяину избы.
— Должна быть, — отозвался Матвеич, крепкий, гнутый в спине старик, небритый, нечесаный, в розовой застиранной рубашонке в роспуск поверх засаленных ватных штанов.
— Хоть и без стойки, а работал этот спаниельчик — будь здоров! — сказал подполковник. — Я его еще по Можайскому охотхозяйству знаю. За милую душу подымает чернышей.
— А почему мы не можем с ним охотиться? — робко спросил я. Горин жадно пил воду из кружки, держа ее двумя руками; он не мог ответить, лишь сделал большие предупреждающие глаза.
— Доконали собачонку, — ответил подполковник. Он, не разлучаясь с нами, как-то удивительно сумел оказаться в курсе всех здешних дел. — Лапы сбила.
— Охромела! — отняв кружку от губ, но в ее гулкость уронил Горин. — Короче, пока Толмачев с Валетом не явится, нам в Щебетовке делать нечего.
— А когда он явится? — спросил Муханов.
— Странный ты, ей-богу, Валерик! — загрохотал, ничуть не напрягая связок, Горин. — Ведь при тебе разговор был. Как обкомовские отохотятся, он тут же выедет. На протоке его ждет егерь Пешкин с мотором. Ну, чего тебе еще нужно?
— Толмачев устанет и завалится спать… — начал Муханов.
— Ни в жизнь! — Горин хлопнул кулаком по столу. — Раз ему охотовед приказал…
— Не в том дело, — вмешался подполковник. — Про Толмачева говорят — железо! Может не спать по трое суток. Солдат, пехота — царица войны…
Уже не впервые расточались похвалы Толмачеву, как и не впервые завязывался этот беспредметный разговор. Мы третий день томились в богом забытой деревушке Конюшково, ожидая Толмачева и Валета, и настроение у нас было неважное. Обычно споры кончались тем, что Матвеич натягивал ветхий кожушок и, высмеивая из глаз мелкие стариковские слезы, отправлялся «за маленькой».
Как ни мечтал я об охоте на боровую дичь, сейчас мне не без грусти думалось о чудесной, налаженной, простой и безотказной мещерской утиной охоте. За время, даром потерянное здесь, я успел бы насладиться всеми радостями охоты и плотно набить ягдташ.
— Валерик! — послышался густой, но умягченный нежностью голос Горина.
— Ну?
— А я видел тебя во сне.
— Правда, что ль?
— Да. Ты сидел на двух дубах и держал орла в зубах.
Это был их способ мириться после споров.
Я вышел из дома.
Ясный и чистый осенний день клонился к вечеру. Деревня стояла на острове, в глубокой заводи озера Могучего; наша изба была крайней, ближней к воде. Если не знать про озеро, то кажется, будто деревенька сползает по косогору к обычной речке — так узка полоса воды между островом и берегом «большой земли».
В горловине заводи остров соединен с берегом деревянным мостом, но мост изгнил, провалился, и теперь общаться с землей можно лишь лодками.
В пустоватой, затерянной меж большой водой и большим небом деревеньке люден и полон жизни прилегающий к воде край. Здесь на берегу сколачивают и смолят лодки, баркасы, сушат и чинят рыбацкие сети; отсюда отправляются на рыбалку мужики, по клюкву и бруснику — ребятишки, здесь греются на солнышке старики, судачат старухи и женщины стирают белье, глухо стуча вальками. Прямо передо мной — мостки, уходящие далеко в воду. На их дальнем конце стирает красивая Данилиха с седой прядью в жгуче-черных волосах. Из-за этой пряди Данилиха, вопреки правилам деревенского приличия, не носит платка. Данилиха — вдова, муж ее умер от ран вскоре после окончания войны, оставив ее с дочкой на руках. Дочка тоже на мостках, но ближе к берегу, помогает матери. Это смуглая тонкотелая девушка лет семнадцати. Худенькая, тоненькая, она все же очень похожа на свою дородную мать и чертами лица, и даже складом фигуры, крепкой, несмотря на тонину.
Когда Данилиху видишь одну, она кажется молодой и привлекательной, но рядом с дочерью резко проигрывает. Из-за их схожести особенно остро и печально видишь неизгладимую печать времени на лице ее и стане: щеки чуть провисли, круглая шея обрюзгла, в груди и плечах усталость.
Данилиха стирает белье для охотничьего домика. Она сидит на корточках, юбка задралась, обнажив круглые смуглые колени; движения ее сильны, размашисты и плавны, Люда нежно враждует со своим чуть неудобным ей, как новая одежда, молодым телом. Она полощет какую-то белую тряпицу, но поминутно отвлекается, чтобы потрогать себя между лопатками, коснуться то плеча, то шеи, то бедра. Вдруг платье начинает жать ей в груди, и она двигает плечами, чтобы избавиться от тесноты, боязливо подталкивает груди ладонями.