Разбитое зеркало
Венецианская повесть в 82-х главах и 15 примечаниях, выполняющая роль предисловия
«Вокруг набережных и церквей, дворцов и тюрем, облизывая их стены и прокрадываясь в самые потаенные уголки города, везде и всюду струилась вода. Бесшумная и настороженная, обвивая его со всех сторон бесконечными петлями, как огромная змея, она терпеливо ждала того времени, когда людям придется разыскивать в ее глубинах каждый камень древнего города, прозывавшегося когда-то ее владычицей…»
Из «Картин Италии» Чарльза Диккенса, 9, 407
– Мне кажется, что ты ее придумал.
Конечно придумал, причем еще прежде, чем первый раз туда попал. Но, что еще удивительнее, точно так же Венеция придумала меня. Обрекла на вечную суету, когда носишься с пеной у рта, пытаясь объять все ее изгибы и прелести.
Умствование многократно сильнее реальных впечатлений, легко выдуваемых из сознания; а вот мысленные образы, подобно сорнякам на грядках, дают цепкие корни. Тем более если из арсенала мировых культур заимствуешь самый сверхплотный слиток чужого опыта. В готовом виде.
Тут надо бы рассказать о Нине Степановне, школьной учительнице литературы, в классной комнате которой был «тайный шкаф» с красными корешками. Там, за тусклым стеклом, на одной из полок, жила гримаса маски из папье-маше. Знак вечного маскарада.
Судя по всему, НС меня боялась. Она, предельно неформальная, богемно-артистического поведения, которому литература служила как бы прикрытием, растерялась, столкнувшись с кем-то еще более нелинейным.
Плюс начитанность. Сбивавшая всех моих преподавателей и в дальнейшем. Просто Нина Степановна была первая.
«Ее чела я помню покрывало, И очи светлые, как небеса. Но я вникал в ее беседы мало…»
Заходя по звонку в класс, она с лету бросала мне какие-то иллюстрированные журналы: на, мол, почитай, пока я деткам родную речь преподавать стану.
Но при этом ставила четверки, говоря мимо глаз: «Бавильский знает все, кроме того, что нужно по школьной программе».
Из-за этого приходилось учить нелюбимые книги с двойным усердием: первая парта иного и не предполагает. Когда на выпускных экзаменах вытащил билет с Некрасовым и Горьким, НС даже ахнула от ужаса: что может быть противоположнее мне, чем революционные демократы?
Она не знала, что на нелюбимый официоз я нарочно потратил больше времени, чем на близких мне классиков. И когда, одним из последних в аудитории, я закончил ответ, она попросила подойти к экзаменаторскому столу, за которым сидела с кудреватой коллегой, и, наклонившись к моему уху, извинилась. За то, что все эти годы была не права и за то, что все время ждала подвоха.
Однако на этом она не остановилась, но попросила задержаться. Пришлось вернуться за парту. Когда все соученики прошли процедуру, получили оценки и исчезли за дверью, Нина Степановна вызвала меня к доске и представила коллеге. Мол, вот такой чудесный мальчик, много знает стихов наизусть.
– Дима, сегодня мы очень устали, экзамен был долгим и трудным. Не мог бы ты нам, во имя отдохновения нашего, прочесть что-нибудь из горячо любимого?
Маска, молча взиравшая из-за пыльного стекла книжного шкафа, кивнула. «Рильке, – сказал я с пониманием, – „Пятая Дуинская элегия“». Перевод Николая Болдырева.
О ангел, ангел!
Когда б существовала площадь,
нам не известная покуда, где бы
на сплошь неописуемом ковре
влюбленные показывали то,
что здесь всегда стесняются явить:
тот высший и отважный пилотаж
сердец своих, где башни из желаний,
из радости; трепещущие вверх,
друг к другу прислоненные стремянки,
когда под ними нет еще земли…
И чтоб вокруг – когда бы то возможно —
Бессчетное безмолвье мертвецов…
И разве бы не бросили они
тогда свои последние монеты,
монетки счастья,
что сэкономлены, утаены от нас,
нам неизвестные совсем монеты,
срок годности которым – вечность,
на этот замерший в тиши ковер,
где двое улыбаются улыбкой,
которая правдива бесконечно?
Разговор о Венеции русского человека невозможен без шкафов и стихов, хотя история про среднюю школу, надо сказать, затянулась.
Для коды правильнее вспомнить одно рядовое ученическое утро, когда урок литературы поставили первой парой. День только-только набирал скорость, все не выспались, в том числе и Нина Степановна, вбежавшая в класс уже после звонка.
Преподавать ей не хотелось. По привычке накручивая прядь на палец, Нина Степановна вдруг начала рассказывать о страсти путешествовать, что звучало дико в этом кабинете на втором этаже панельной школы. Серой, как шинель.
Вокруг, во мгле, плыл сонный СССР периода развитого стабилизма, класс окружала едкая зимняя темнота, буравящая окна активным присутствием, а НС говорила про алые паруса и ветер надежды, Тимбукту и Зурбаган. Читала Гумилева и Блока.
Так актриса, ослепленная софитами, снимает с себя кожуру кожи перед зрительным залом, которого она, купающаяся в контражуре, не видит.
Так и Нина Степановна, постоянно подкручивающая градус момента, вспомнила об одной своей подруге, спускающей все свои деньги на поездки за границу. Рассказывая о ней, НС перешла на громовой мхатовский шепот, уместный в тех случаях, когда ты на самом деле говоришь о себе и уже не скрываешь этого. Но, по каким-то внутренним причинам, используешь эту формулу – «так вот, одна моя подруга…».