… Уже соколы и кречати, белозерския ястребы, рвахуся от златых колодец ис каменного града Москвы, возлетеша под синии небеса, хотят ударити на многие стады гусиныя и на лебединыя…
Седьмого апреля, в день зимоборец — в день, когда зима с летом борется и медведь из берлоги подымается, егерь Е. вышел из дому, быстро миновал окраину городка, прилепившегося к некрутому глинистому обрыву, стал опускаться к Волге.
День был нетабельный, в лес егерю ехать было незачем, и он решил спуститься к реке, осмотреть места, где во время отпуска, в мае-июне, ему предстояло добре, а то может и прибыльно порыбачить. Бледноризое апрельское солнце, низкое и огромное, тихо жгло егерю левую щеку. По Волге проплывали остатние, некрупные, уже обкусанные и обтаявшие со всех боков льдины и льдинки. Ледоход закончился, но весна, два дня назад хлынувшая было на городок, вдруг куда-то ушла и теперь едва себя оказывала, обещая дополнительные хлопоты, а то и лишнюю трату денег. Это раздражало, злило егеря, и он, сгоняя с себя жгучее и ненужное сейчас раздраженье, быстрей прежнего запрыгал по сыплющимся с откоса мерзлым глинистым камешкам к утренней кроткой воде. Остановившись, егерь стал рассматриваться по сторонам, а затем глянул вверх, в небо.
В небе егерь враз заприметил сокола.
“Блин…” — от неожиданности и от радости егерь рассмеялся, тронул пальцем правое, а затем и левое веко.
Сокол летел высоко, и оттого казалось, что летит он медленно. Но егерь знал: летит сокол очень быстро и летит не просто так. Егерь окончательно стряхнул раздражение, подобрался, стал медленно обтекать взглядом ближний, а затем и дальний берег, думая угадать в воздухе дымный следок уток, гусей, а может и услыхать даже их нежный, их сладостный переплеск.
Но ничего такого егерь не увидел, не услышал. Ни птиц “прилетных”, ни птиц-“зимников” близ воды не было: мелочь пернатая боялась взвихряемых с тайной грозностью волжских равнин, а водоплавающие рядом с городком, рядом с его скорыми на пальбу и расправу жителями не гнездились.
“Неужто без собственного стада соколок с югов стронулся? И рано как!… Дура-птица. Оголодает. Замерзнет”, — чуть помедлив, вывел про себя егерь и стал носком ребристого ботинка проламывать корочку берегового ила, плотно набитого иглышками и кристальцами льда.
Сокол шел стремительно, шел равнобежно земле, шел ни на метр не снижаясь.
Стадо гусей, которое сопровождал он от египетских низовий до средней Волги и из которого во время перелета скупо выдергивал по птице, по годовалому гусенку в сутки, стадо по дороге (из-за вернувшейся внезапно зимы) наполовину перемерзшее — это самое стадо сегодня с утра куда-то запропало.
Сокол немедля вылетел на поиски.
Он летел, и впереди него летела зима: в легких пёрушках, остатняя, злая! Лишь сейчас по-настоящему ощутив зиму грудкой и лапами, сокол дважды тревожно дернул крылом, как бы сообщая себе: тронулся он из Египта рано, рано!…
Но и кроме зимы что-то — и во время теперешнего полета, и раньше, во время отдыха, теребило, тревожило птицу. Понять свою тревогу сокол не мог, но на всяк про всяк стал забирать круче, выше: поближе к небу, подале от земли.
Сначала, чтобы унять свою нервность и свой охотничий азарт, сокол глядел в полете только вверх, на звезды, которые отлично видел и днем, как видит их почти каждая хищная птица. Но потом вновь — как это и свойственно всем верховым соколам, гонящим добычу вниз, а бьющим ее только после “подтекания”, подныриванья под жертву, — стал не отрываясь смотреть на берег, на реку.
Вниз по реке медленно сносило утлый плоток.
На плоту, лицом вверх, лежал перетянутый веревками человек. Сокол прилетел сюда, на излучину Волги, за речку Керженец, к городку с четырьмя широкими краснокирпичными трубами, сладко подванивающим мясокомбинатом и малой, сочившейся свежими смолами судоверфью, только нынче утром. И потому о вчерашней гулянке — с песнями, с бурлацким тяганьем по воде небольшого парусно-моторного судна — знать ничего не мог. А если б знал, то человека, прикрученного накрепко к плоту, навряд пожалел бы.
Человек на плоту казался соколу мертвым. Глаза его были закрыты. Но вовсе не эта мертвизна влекла и тревожила птицу, вовсе не глаза, которые сокол и не думал выклевывать, хоть и знал об их живительной, об их необходимо-нужной для соколов силе, подманивали его. Манило и тревожило сокола нечто иное, тайное, где-то недалече от утлого плота обретавшееся…
Человек на плоту не был мертв, а был жив.
Не был он даже и ранен, был просто крепко избит. Человек страшно измёрзся, почти оледенел, ему было хорошо известно, что вниз по течению на протяжении почти сорока речных верст нет ни деревень, ни пристаней, ни лодочных станций, и от осознавания близкой, может уже шлепающей по воде своими невидимыми плицами смерти, он иногда терял сознание. И во время этих краткосрочных потерь осведомленности о жизни, во время мгновенных замираний, отлетов и возвращений души, в мозг человека, как в черное ветвистое дупло, влетала, шурхая крыльцами, всяческая нечистота и дрянь. А потому он старался — как мог — сознания не терять.