Он остановился на пригорке. Велосипед прошуршал аккуратным песчаным следом и преданно замер, послушный хозяину. Седок ступил в траву, поправил врезавшиеся шорты с белесой бахромой. Сзади затренькал звонок; мальчик посторонился, пропустил чужую машину, одновременно прихлопнув мясистое насекомое. На загорелом бедре, хранившем снежные полосы безобидных расчесов, остался грязно-кровавый росчерк с прилипшим крылышком. Душный шиповник мешался с асфальтом и прочерчивался шорохом резины.
Дождь перестал к полудню. Забывшееся озеро продолжало стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, которая сочетала его с просевшими тучами, уже не было видно. Потом распогодилось, и в тучах случилась прореха: некто голубой и внимательный наводил свой многоопытный лорнет на влажный пляж. Сейчас, к приезду велосипеда, в небе остались лишь клочья пены, тогда как главная часть уже была выбрита до синевы. Вернулись запахи: пахло копотью шпал и посвежевшим болотцем. Солнце присело на западе, стряпая завтрашний жар.
Озеро было круглое, как долгоиграющая пластинка. Исполнялась партия тишины; повисшее безмолвие подчеркивалось лаем собак, зуем далекой пилы, птичьим пением и похожими на него невнятными детскими воплями. Отраженный лес напоминал строй карточных фигур из необыгранной колоды. Карты были разложены круглым пасьянсом, являя покойное правило герменевтики, по которому призраки верхнего мира обладают соответствием в нижележащих сферах; что внизу, то и наверху. Камыш молчал, березы сладко цепенели. Посередине озера, словно пупырышек штырька, на какой насаживают пластинки, покачивался сине-белый мяч, уплывший из чьих-то неверных, полусонных рук. Ласточки сновали, словно ноты, которые высыпались из увертюры к грозе и теперь разыскивали родную захватанную папку. Масляный завиток кувшинки покоился среди плоских зеленых блинов. В прошлом году здесь утонул железнодорожник: на него пала чайка, едва он доплыл до середины. Утопленника доставали при участии старейшего водолаза, давно оглохшего и полупарализованного от кессонной болезни, который чувствовал себя в воде как рыба и как рыба же – вне воды, и который знаками умолял отпустить его в озерные глубины на постоянное проживание, но его упорно вынимали, руководясь гуманизмом.
Маленький плавучий остров с одиноко торчавшей березкой придавал берегам замечательную зыбкость. Бывали дни, когда он, прилепившись к берегу, тихо и в притворном смирении выжидал, ничем не выделяясь своим деревом на фоне других берез и обманчиво участвуя в береговой линии. Однако за ночь он украдкой смещался и этим чуть-чуть – для поверхностного взгляда неприметно – изменял вчерашний пейзаж. Там, где недавно выдавался зеленый мысок и в подсознании запечатлелась пятерка деревьев, сегодня зеленели четыре, а выступ сменился мелкой впадинкой – крохотный сдвиг, заставлявший рассудок недоумевать, а его случайного обладателя почесывать темечко: что же изменилось? Таким игривым дрейфом озеру даровалась определенная условность вообще, ненадежность, неустойчивость во времени и пространстве. Однажды ночью остров занял купальную бухту, и его неожиданное явление ранним пловцам показалось страшным и тошнотворным: так человек, впервые в жизни пораженный редким кожным заболеванием и прочесавший ногу битых пять часов кряду, в досаде решается, наконец, задрать штанину и холодеет при виде невозможной язвищи, что явилась ему в «здесь-и-теперь», и вот она есть, тогда как секундой раньше страдалец даже не подозревал, что бывают такие ужасы.
Годы спустя этот остров растаял, как тает прискучившая выдумка.
Велосипедист пошел к воде, держа в поводу машину. Открылась тинистая бухточка, в ней кто-то был. Сложившийся карточный образ распался, и озеро превратилось в сверкающий пол безлюдного музея, закрытого по случаю неявки посетителей. С краю, в бухточке, она же – ниша или альков, стояла одинокая белая статуя. Пенсионер, чьи редкие волосы слиплись в острые косы, мылся мылом; хлопья пены расплывались подальше от брюха, которое настоятельно требовало отрешиться от античности и обратить снисходительный взор к чему-нибудь возрожденному, голландскому.
На пляже какой-то верзила, которому впору была баба, а не формочки, копался в песке. Он спорил со временем, так как последнее, вопреки песням, рушит не гранитные, а песочные замки.
Ездок, брезгливо морщась, уложил велосипед в подсохший песок. Подойдя к самой воде, он присел на корточки и опустил пальцы в чуть скользкую воду: со дня на день ждали, что озеро зацветет. Однажды во сне озеро назвалось ему по имени: Озеро Лезеро. Оно объявило себя почему-то устами давно покойного гувернера. Еще в нем жило нелюдимое чудовище. Иногда оно испарялось и превращалось в пузатую тучу, висевшую над озером в дачной праздности. А ночью дождем проливалось обратно, и капли оседали на окрестных поселениях. Чудовище жило тягучим дыханием озера, а озеро владело им в качестве влажной души.
Статуя скребла бока, натиралась мочалом. До слуха мальчика донесся треск; он обернулся и увидел, как сотрясается куст постаревшей сирени. В цветах и листьях виднелись дамы, спешившие к поезду и задержавшиеся ради букетов. Они обезумели в этой сирени. Нелепо ворочаясь в своих городских нарядах, они молча, с каким-то просвещенным остервенением ломали ветви. В кустах трещало, со стороны мерещился разбушевавшийся зверь. Одна была одета в сиреневое же; казалось, что яростный протей меняет личину, вживаясь в грозди и тонкие стволы, и вот уже куст взволновался самостоятельным буйством; сирень, зараженная звездным гельминтом, сама себя увечила и калечила.