I
2 мая 1703 года.
— За здоровье его царского величества! — кричал порядком уже охмелевший военный инженер Ламберт, высоко поднимая свой бокал и плеская из него вином на стол.
— Яко младший по чину, не почитаю возможным за оное пить без дозволения генерал-фельдмаршала нашего, — возразил «бомбардир-капитан Петр Михайлов»[1], сидевший за столом с товарищами-офицерами.
Борис Петрович Шереметев[2], в красивом фельдмаршальском мундире, тяжело поднялся со стула и взял свой стакан.
— Яко верный подданный своему государю, не смею инако пить его здравия, как на ногах!..
Все засмеялись на ловкий ответ Шереметева и задвигали стульями, поднимаясь со своих мест.
Не мало выпито было сегодня здравиц за царским обедом, в доме коменданта сдавшегося «на аккорд» Ниеншанца[3]. Портреты шведских королей сурово глядели на пирующих со стен, маятник громадных часов в углу бойко лепетал что-то и тоже, казалось, грозился… В раскрытые окна доносились веселые крики пирующих солдат, обрывки удалых песен…
— И вспомнить смеху достойно, как свейские солдаты-то выходили нонче, — бормотал, покачивая головой и усмехаясь, совсем уже захмелевший полковник. — Знамена, это, распущены, барабаны бьют, а во рту — пули, да порох… Неча сказать — твердые орешки!
— Как в «аккорде» писано, так и шли…
Действительно, сегодня, после полудня, по окончании торжественного въезда «покорителя Ниена» — фельдмаршала Шереметева, гарнизон был выведен с распущенными знаменами, барабанным боем, ружьями и четырьмя пушками, «с порохом и пулями во рту», как гласила первая статья договора о сдаче крепости.
— Поистине, ноне двери обретены к тому «ключу», что в прошедшем годе счастливо сыскан был, — громко кричал царский «деньщик» поручик Меншиков, намекая на взятие Шлиссельбурга, с расчетом, чтобы его услыхали.
— Отменную правду сказать изволил, — похвалил говоруна сам фельдмаршал и потянулся со своим кувшином к опустевшему бокалу Петра, вполголоса разговаривавшего с Ламбертом о выборе места для новой крепости.
«Отныне мои корабли нашли себе прочную гавань», — думал Петр, затягиваясь крепким табаком из своей коротенькой глиняной трубочки…
Вечерело. За Ниеном[4], ближе к устью реки, стлалась уже лиловая вечерняя мгла. За рекой Охтой, в опустевшем городке, зажглись одинокие огоньки. У берега, близ лодок, гвардейцы возились у костров, приготовляя ужин. За земляною крепостью, в поле, расположился со всем своим скарбом шведский гарнизон Ниеншанца с комендантом Яганом Опалевым во главе. Караульные-преображенцы с интересом прислушивались к «свейской речи» и перешептывались между собою.
— Комендант-то ихний, Опалев полковник, из русских, слышь…
— Ну да, из русских? Ври больше.
— Верное слово говорю. Еще отец евонный на свейскую сторону перекинулся. При покойном царе…
На другом берегу Невы, у Спасского села, черным силуэтом вырезался на прозрачном весеннем небе Спасский шанец[5], еще на третий день осады Ниеншанца сдавшийся Шереметеву. Красное пламя костров дробилось на мелких волнах реки, и черные тени солдат по временам заслоняли его.
Царский обед окончился, и все разбрелись кто куда. Петр, в расстегнутом мундире, без шляпы, вышел на крыльцо и с наслаждением вдыхал сырую прохладу, которой дышала на него река — великий путь «из Варяг в Греки», лишь сегодня открывшийся для русского флота после долгого «свейского плена»… Вдали, за извивами Невы, на самом горизонте воздвигались из облаков причудливые «фортеции» и горы.
Царь был весел сегодня. Сбывалась — как сон наяву — его заветная мечта об укреплении русского владычества на берегах Свейского моря. С падением Ниеншанца Нева от истока до устья принадлежала Петру.
К крыльцу подошел какой-то солдат и молча остановился, отдавая честь. Это был сержант Семеновского полка из числа отвезенных Петром на острова к устью Невы трех рот гвардейцев для сторожевой службы.