Родом я из Абруццо, из Опи, что угнездился на верхушке горного хребта Италии. Наши предки, сколько можно упомнить, всегда разводили овец. Мы живем и умираем в Опи, а тех, кто уехал, настиг печальный конец.
— Они умерли среди чужих, Ирма, — вновь и вновь повторяла моя мать во время своей последней болезни. Слова давались ей с трудом, она так кашляла кровью, что я не успевала отстирывать тряпки, которыми она вытирала рот.
— Твой прадед умер рядом с французами, на снегу. Зачем?
— Мама, прошу тебя. Постарайся поспать.
В Опи все до единого знали историю Луиджи Витале, который оставил свою землю, овец, сыновей, дом, где было три комнаты и хлев, чтобы уйти на север, а там присоединиться к армии Наполеона, мечтавшего покорить Россию. Французы долго отступали от Москвы, и как-то морозной ночью русский крестьянин проткнул ногу Луиджи вилами, а после бросил истекать кровью на снегу.
— С французами, Ирма. Зачем?
— Т-с-с, мама. Сейчас это уже не важно, — сказала я, хотя мне самой было непонятно — зачем Луиджи отправился в Россию, пусть бы и за жалование наемника; ведь в Опи тоже легко замерзнуть насмерть зимой.
Следующим попытал счастья вдали от дома мой дед. Смекалистый и предприимчивый, он был уверен, что сумеет найти работу на фабрике в Милане, а там уж — вызовет к себе жену с сыном и отлично заживет на Севере. Несколько месяцев спустя стало известно, что разбойники ограбили и убили его, в двух днях пути от Абруццо.
Я смочила мамин лоб прохладной водой с розмарином.
— Эрнесто после этого будто подменили, — твердила она. — Раньше он пел, рассказывал байки.
— Да, мама.
Не иначе, ей это пригрезилось в бреду. Я сроду не слыхала, чтобы отец пел. Может, в таверне он и травил байки, но дома вообще почти не разговаривал.
В 1860 году мамин брат Эмилио покинул Опи и записался добровольцем к Джузеппе Гарибальди, но умер где-то на сицилийском побережьи.
«Он погиб как патриот за свободу и независимость своей страны», — отец Ансельмо вслух прочел моей матери телеграмму, подписанную лично Гарибальди. С этого дня она называла Сицилию не иначе как «то место, будь оно трижды проклято, что сгубило Эмилио, который лежит в одной яме с чужаками».
В 1871 году — мне тогда было десять — вся деревня собралась на площади у церкви, и отец Ансельмо зачитал воззвание из Рима, извещавшее, что отныне мы можем гордиться, ибо все мы теперь граждане славного и несокрушимого объединенного Королевства Италии. В нашей жизни после этого ничего не поменялось. Мы по-прежнему были бедны, никогда не видали короля, а моя мать все так же ненавидела Сицилию.
В тот год она и заболела. Несколько лет подряд погода летом стояла сухая и теплая, а в холода ей помогали справиться с кашлем настои диких трав, которые мы с Карло собирали в горах.
Затем пришла та ужасная зима. Торговец из Неаполя, который скупал у нас шерсть, настаивал, что можно постричь овец пораньше: вон и почки на деревьях уже набухли, говорил он, скоро весна придет. Старухи умоляли наших мужчин повременить, указывали на звезды, на птиц, на то, что их старые кости ломит в предчувствии жестоких холодов, но овец все же постригли, а торговец дал за шерсть хорошую цену. Вечером мужчины собрались в таверне, отпраздновать удачную сделку, а ночью с Альп налетел буран. Мы забрали маток из кошары и сквозь слепую метель привели их в дома, где три дня и три ночи согревались только смрадным овечьим духом. Вся остальная отара, голая и беззащитная, замерзла. Дикие звери сожрали останки.
Два дня спустя на наши поля сошла лавина — снег вперемешку с камнями. И наступил голодный год, не худший, как уверяли старожилы, но все равно страшный. Я стирала белье для жены мэра, а она платила мне несколько чентезимо, столько, сколько позволял ее муж. Карло нанялся на поденную работу в соседней долине, и, дотащившись домой ввечеру, с трудом находил сил, чтобы проглотить пару кусков хлеба и луковицу — наш обычный скудный паек.
Потихоньку мы восстановили поголовье овец и расчистили поля, но кашель проник еще глубже в грудь моей матери, и настойки уже не помогали. Ее трясло в лихорадке, в мокроте появилась кровь. Отец продал домашнее распятие, чтобы пригласить врача из города, тот прослушал ей сердце через блестящую медную трубочку, постучал чистыми белыми пальцами по груди и отошел от кровати.
— Скажите, что нам надо делать, — умоляла я.
— Сидите рядом, говорите с ней, — мягко ответил он, отказавшись от отцовских медяков. — Теперь ее никто не спасет.
Он дал нам пузырек с настойкой опия, чтобы снимать боль, надел пальто, перчатки и отправился восвояси.
С утра, в свой последний день, она прошептала:
— Ирма, не умирай с чужаками.
— Да, мама.
Наше дыхание легкими облачками витало над ее кроватью. Там был мой брат Карло, мой отец и наша тетка, старая Кармела, перебравшаяся жить к нам. Комнату заполнили соседи, они стояли вдоль стен, женщины тихо плакали. Когда отец Ансельмо закрыл маме глаза, три женщины молча подошли, чтобы обмыть и одеть ее.
По дороге домой с похорон отец прочистил горло и сказал:
— Ирма, теперь ты должна готовить и убирать в доме, как делала для меня Роза.