Звякнуло дверное кольцо… Дверь глухо хлопнула, и застучали торопливые шажки… Пожар, что ли? Мятеж в городе?
Катон, читавший у себя в таблине[1], поднял голову.
Вздор! Это спешит с новостями Кальв, знаменитый оратор, едва достающий ему до плеча макушкой. (Шажки стремительно приближались.) Кальв всегда жаждет быть в центре событий — и не только на шумном Форуме, где недостаток роста возмещается его выдающимся красноречием, малыш всюду старается привлечь удивленные взгляды: озадачить, произвести впечатление — его постоянная забота. Он и сейчас наверняка войдет как-нибудь необычно… с кичливым возгласом и вскинутой вверх рукой… Недурно бы испортить тщеславному коротышке эффект внезапного появления.
Скрывая улыбку, Катон склонился над развернутым свитком.
Отброшенный занавес взлетел чуть не до потолка… Качнулись восковые личины предков… И бронзовый светильник грохнулся об пол. «О, разбойник!» — Катон спохватился, но Кальв уже стоял перед ним, бурно-взволнованный, в белоснежной тоге, ниспадающей гармоничными складками, и в башмаках на толстой подошве.
— Хочешь услышать, как нас обозвал Цицерон[2]? — спросил Кальв без предисловий.
Слегка досадуя на свою оплошность, Катон кивнул.
— Представь «отца отечества» и толпу благоговеющих почитателей, — продолжал хлопотливый щеголь. — Муза да пошлет тебе живость воображения… Какова картина! Ни дать ни взять: Аристотель с учениками на дорожках Лицея[3]!
Патетически восклицавший Кальв выглядел забавно: низенький, утомительно-шумный, напомаженный человечек. Сущий лицедей на котурнах. Впрочем, лицо его было прекрасно: мужественное лицо римлянина с черными живыми глазами.
— Нельзя ли без истасканных сравнений?
— Дай мне высказаться в стиле понаторелых адвокатов! Все утро я вынужденно молчал и…
— Что же сказал Цицерон?
— О, всеблагие боги! О, век нетерпения и суеты!
Кальв начал пародийную игру, столь любимую и распространенную в Риме. Если он приходил в приподнятом настроении, то унять его было нелегко.
— Клянусь Юпитером, ты выведешь меня из себя! — с шутливым негодованием вскричал Катон.
— Итак, Цицерон рассуждал о риторике и поэзии…
— И, разумеется, процитировал Энния[4]: «Нравами древними держится Рим и доблестью граждан…»
— В этом доме ничего нельзя рассказать! — возмутился Кальв. — Здесь все заранее знают, и нет смысла молоть горох[5]… Слушай же, грубиян! Пока Цицерон вещал о риторике, толпа завороженно глядела ему в рот. Но лишь только речь зашла о поэзии, поднялся галдеж, как на птичнике, — каждый старался показать себя знатоком. Цицерон переждал, когда болтуны уймутся, а потом произнес небрежно: «Нынче меня донимала бессонница… И я сочинил за ночь пятьсот отличных стихов…»
Катон засмеялся, качая гладко выбритой, как у египтянина, головой.
— О, божественный Марк Туллий! — потешался он. — Клянусь священной тройкой[6], скромность никогда не будет его главным недостатком.
Кальв рассказывал дальше:
— Тут из толпы вынырнул книгоиздатель Кларан и спросил Цицерона: «Что ты думаешь по поводу сообщества молодых поэтов, кропающих безделки и эпиграммы?» — «Ясно, кого ты имеешь в виду, — ответил Цицерон. — Это Валерий Катон — их заводила да еще несколько нагловатых молодцов. С ними стакнулся и оратор Лициний Кальв. Ну, от него-то здравомыслия тем более ожидать не следует. Все они подражают Каллимаху[7], лощеному александрийскому царедворцу. Их неприличные сборища я назвал бы… „попойками неотериков“»[8].
— Неотериков? — переспросил Катон.
— «Отцу отечества» претит легкомыслие, каким он считает искренний и веселый тон. Кроме того, Цицерон намекает на происхождение наших друзей — недавних граждан из северных муниципий[9]…
Сердито нахохлившись, Кальв быстрыми шажками расхаживал перед Катоном.
Катон пожал плечами:
— Когда-то самого Цицерона упрекали именно в том, что он выскочка, плебей из захолустного городишка Арпина…
Катон подошел к книжному шкафу, где хранились заключенные в футляры папирусы. На его худом лице появилось сосредоточенное, почти благоговейное выражение. Катон не домогался государственных должностей и непосредственно не занимался политикой; скандалы Форума увлекали его, как и каждого в Риме, но большую часть досуга и всю душевную энергию он отдавал поэзии и книгам.
— Вот речь Цицерона, произнесенная лет двадцать тому назад, — пояснил Катон, разворачивая один из свитков. — «От меня не скрыто, сколь безмерна ненависть знати к рвению новых людей. Отвернешься — и ты в засаде; дашь хоть самый малый повод для подозрений — и ты под ударом… Вечно мы начеку, вечно мы в труде». Сейчас он наверняка отказался бы от того, что опрометчиво высказывал начинающим адвокатом.
— Каких только противоречивых мнений не найдешь в речах этого лицемерного человека… Ну, и Цицерон! — с неожиданной ненавистью сказал Кальв.
— Цицерон? Опять Цицерон? — воскликнул, заглядывая в таблин, миловидный юноша в выцветшей тоге.
— Фурий! Входи, юное дарование! — крикнул Кальв. — А где твой дружок Аврелий? Вы же неразлучны, как пара идиллических голубков.