…Только небо, только ветер,
Только радость впереди…
Ю. Энтин
Ночь чудовищно душная. Душная и тихая.
В городе так тихо не бывает никогда. Даже в самую глухую полночь под окнами дома пролетают машины. В начале первого проволочется запоздавший трамвай — балконная дверь открыта в тщетной попытке спастись от духоты, слышно так, будто рельсы проложены прямо по комнате: тудух-тудух. Тудух-тудух. Грузно и тяжело. Двери — шарр-рах. Гнусавый голос, отчетливый до головной боли: «Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка…» — и снова — шарр-рах. Тудух-тудух. Тудух-тудух. Звук приближается минуты четыре, удаляется минуты четыре. Воют шаланды со значками «Огнеопасно», проносятся со свистом. Компания гопников пройдет — «Ну ты чё! Я те, нах, говорю!» — и грохнется пустая бутылка. Разлетятся стекла… Духота и голоса. Жара, темень, тусклые фонари — от ночи несет бензиновым перегаром, ночь задыхается в собственном поту. Асфальт парит, как сковорода, от него поднимается гудроновый смрад…
Зато в сотне километров от города стоит неописуемая тишь. Железнодорожная станция километрах в пяти от дачи — а ты слышишь тонкий стонущий вздох электрички, призрак звука где-то на пределе слуха. Бывает явственно слышно, как ветер колыхнет листву — но ветра нет, листву ничто не колышет.
Жарко, жарко, жарко.
День прошел невыносимый. От жары люди раздражаются, ссорятся… Мама с папой ссорились с самого утра, огрызались друг на друга; мама сперва не хотела ехать, потом передумала, папа рассердился: «Десять пятниц на неделе!» — вел машину молча, хмуро. Мама ворчала, жаловалась на жару, жаловалась на жизнь, жаловалась на все. Вере было на все наплевать и хотелось только купаться.
Пошли. В лесу оказалось почти так же душно, как везде, но дыхание реки чуть-чуть освежило стоячий воздух. Вера окунулась с разбега. Темная вода прильнула к телу, как жидкий атлас, особая, лесная вода — это было восхитительно, но мама с папой не стали купаться, а вполголоса ссорились на берегу. Когда возвращались с реки, мама окончательно решила уехать на электричке завтра с утра. Папа буркнул, что не намерен сидеть в раскаленном городе в выходной из-за маминых неожиданных взбрыков.
Вера молчала. Мгновенную свежесть речной воды тут же съела жара; было нестерпимо слушать, как родители препираются в такой зной. Вечер изнемогал от духоты — и каждое слово, не только сказанное, но и выслушанное, казалось тяжелым грузом на душе. Мама угрюмо молчала; папа оживленно говорил что-то, что Вера, размякшая от жары, почти не понимала.
Папа попытался расшевелить ее, шлепнув по заду и игриво потрепав по плечу — но его прикосновения вдруг вызвали у Веры мгновенный и сильный приступ неожиданного раздражения, смешанного с брезгливостью. Вера едва успела побороть порыв ударить папу по лицу — а в следующий миг уже горела от стыда. Именно сейчас, потихоньку переставая быть ребенком, Вера особенно явственно и ярко видела черточки приближающейся старости у своих родителей — но это было бы не страшно, если бы они не имели претензии прикасаться к ней и тискать ее, как в детстве. Когда папа прижимал Веру к себе, она остро чуяла запах стареющего мужского тела и резкого одеколона, психически раскачиваясь от детского удовольствия к настороженной опаске начинающейся девушки. Иногда за веселой папиной улыбкой мерещилась настолько дурная изнанка, что Вера скрывала судорогу тошного отвращения — но сразу же за отвращением приходила жаркая жалость и любовь.
Двойственность мучила сильнее, чем все внешнее.
После вспышки Вера чувствовала себя еще более разбитой.
Ей ничего не хотелось есть. Она поднялась по скрипучим ступенькам в свою келью — чердачную комнатушку, где стояли старый диван и еще более старый комод. Келью наполнял раскаленный золотой воздух. Вера распахнула окно, но воздух стоял совершенно неподвижно, и за окном в косых солнечных лучах необыкновенно медленно плавали пылинки. В неподвижности и безмолвии было что-то неестественное, весь мир казался залитым в прозрачный пластик. Вера кинулась на диван лицом вниз, некоторое время лежала, совершенно бездумно, чувствуя, как тело медленно плавится, растекается, как мороженое — и, незаметно для себя, заснула.
А проснулась ночью.
Вера лежала в душной тишине, смотрела на квадрат окна, темный, туманный, на синевато-мутном фоне которого были нарисованы черные ветви — и в самой глубине ее полуочнувшейся души плавало что-то темное, горячее и жуткое, тяжело описуемое, от которого хотелось скорчиться, подтянуть колени к животу и сцепить руки. То ли предчувствие боли, то ли предчувствие страха. То ли предчувствие смерти.
И тут из тишины и духоты родился звук, настолько противоестественный, что Вера замерла. Это показалось. Это почти приснилось.
Качели во дворе. Скрип-скрип. Скрип-скрип.
Ветра нет. А если бы и был — они скрипят под тяжестью тела. Глухая ночь. Кто-то качается на моих качелях. Папа подвесил тщательно оструганную дубовую доску на двух тросах к перекладине между живыми высоченными соснами — мои любимые качели, так высоко… Скрип-скрип…
А в дачном поселке никого нет. Суббота только завтра; кому хочется умирать от духоты в вечерней электричке? Дом на отшибе, вокруг пустынно и тихо, тихо, тихо. Кому, зачем понадобилось перелезать через забор, качаться на чужих качелях в чужом дворе ночью, темной и жаркой, как закрытая духовка?