Норман Цвек не решался открыть глаза. Он перевернулся на живот, одну ногу согнул в колене, вторую выпрямил и напряг. Скользнул пальцами ноги в щель меж двух матрасов, наслаждаясь прохладой другой — наследственной — половины. Раньше на этой кровати, широкой, семифутовой, с каркасом красного дерева — единым по форме, но по сути разделенным посередине, — спали его родители. Вот так, вместе, но по отдельности, они пролежали все сорок пять лет брака. Два года назад его мать, умирая на этой самой кровати, на другой стороне, завещала ее сыну. Отец с радостью перебрался в одинокую комнату Нормана, тот же теперь лежал, прикованный к завещанному. Порой во время беспокойного сна он переползал на свое холодное наследие. Но на той стороне его поджидали кошмары и ужасные пробуждения. Он передвинулся на безопасную отцову половину, снова напряг одну ногу, вторую сунул в линию раздела и почувствовал свое тело, не прикасаясь к нему. Молодой паренек, думал он, испытал бы то же чувство, молодо вытянув ногу и расслабив ямку между лопаток. Он не касался ни складок на животе, ни увитого прожилками межножья. Всё это надуманные конструкты, они не имеют ни малейшего отношения к его юношески распростертому телу. Он скользнул ладонью под подушку, коснулся щетинистой щеки. Печально улыбнулся этой неопровержимой примете возраста и в подтверждение схватился мозолистыми руками за морщинистые складки плоти. Оттянул один за другим лишенные мышц валики на животе, подбородке, бедрах, ущипнул, покрутил, завороженный воплощенным в них ощущением возраста. Затем принял прежнюю позу, но теперь он понимал, что это обман. Морщины и складки на коже были зарубками — по одной на каждый из сорока одного года.
Он зажмурился в темноте. Он понимал, что недолгий сон окончен, но страшился это признать. Лучше бы он продолжал бодрствовать. Бог знает, что они вытворяли, пока он спал, бог знает, что они вытворяют сейчас, и где они, и сколько их. Нет, он ни за что не откроет глаза. Если они всё еще здесь, то никуда и не денутся. Он накрыл голову подушкой. Слышать их тоже не хотелось. Однако ж хотелось проверить, здесь ли они. Он боялся их присутствия, но внезапное их отсутствие ужаснуло бы его куда больше. Ведь они — единственное доказательство его психического здоровья.
Он открыл глаза — сперва в темноту под подушкой, потом в темноту комнаты, и тьма испугала его. Он встал, нащупал выключатель и, прищурясь, тут же вернулся в свой одеяльный кокон. Постепенно глаза его привыкли к свету, он лежал, уставясь на свое наследство на другой половине. Он почувствовал, как защипало глаза в предвестии слез, и удивился этому. Ему было о чем поплакать, хотя прежде он не был склонен себя жалеть. Он частенько подумывал положить всему конец, но прежде нужно кого-то убедить, хотя бы одного человека, иначе в глазах людей он умрет сумасшедшим. Однако теперь его никто не послушал бы. Никто ему не верил. Ни у кого не было ни желания, ни терпения сидеть возле него — если придется, то и несколько часов, — чтобы увидеть их, как видит их он, и заразиться его страхом.
Он погладил девственную простыню рядом, несколько раз провел рукой вдоль тела. И внезапно кожей ладони ощутил изгиб и прямую. Он скользнул ладонью ниже, и под ней, точно на отпечатке с церковной плиты[2], проступила голова, плечи и всё лежащее ничком тело матери. Его рука застыла, как парализованная, там, где начинались ее ноги, он в ужасе вцепился в простыню, сдернул и обнажил ее тело целиком. Уставился на нее и почувствовал, как ледяные слезы заливают пожар на щеках. Он открыл было рот, чтобы окликнуть мать, но сдержался. Не хотел признавать ее присутствия. Сказал себе, что это всего лишь кошмар. Но тогда, быть может, и всё остальное тоже кошмар, быть может, в комнате ничего нет, кроме его измученной души в истасканной морщинистой оболочке. Быть может, всё это лишь галлюцинация. «Нет!» — крикнул он в одеяло. Только не это слово. Только не это мерзкое, поганое семейное слово, которое отец с сестрой переняли у его психиатра. Все они слепцы, многозначительно и смущенно перебрасываются этим словом, утешаясь скоротечностью, на которую оно намекает. «У него галлюцинация», — они обменивались кивками, и ему хотелось убить их за этот сговор.
Он снова уставился на мать. Она здесь, в этом нет никакого сомнения, а значит, и все прочие тоже здесь. Она бы их непременно увидела. Она не стала бы притворяться, будто их нет, она избавилась бы от них. Она бы его освободила. «Мама», — прошептал он, но изгиб и прямая растворились в простыне. Даже он понимал, что она исчезла, а уж он-то за эти годы привык подмечать всё, что появляется и исчезает. Но он знал, что она вернется, он лежал и ждал ее, вытянув холодную руку на простыне.
Он оторвал голову от подушки и услышал, как они скребут по полу, скрежещут зубами. И кое-что новое. Их запах. Сперва он задержал дыхание, потом с удовольствием принюхался. Свежий запах, точно печенье оставили непокрытым на блюде, чтобы стало мягче. Еще одно доказательство того, что они здесь. В конце концов, они имеют полное право шуметь и источать какой-никакой аромат. Но к удовольствию примешивался испуг. Каждое новое доказательство