Младший сын ясновельможной пани Анны Кшивосонд — Наславской посвятил себя духовному званию. Еще с отроческих лет он проявлял необыкновенную приверженность к молитве, был тихим, смиренным, на редкость серьезным и набожным. Воспитывался он в Риме, под присмотром дальнего родственника, кардинала, и там же к девятнадцати годам окончил с отличием семинарию. Поскольку он не мог по молодости лет принять сан священника, то прибыл на родину, впервые после долгого отсутствия, и поселился у матери.
Жил он в угольной комнате барского дома, сырой и пустой, как тюремная камера, спал на полу, непрерывно постился, читал латинские книги, видимо, даже бичевал себя по ночам и под выцветшей сутаной носил власяницу. Был несказанно добрый, кроткий, незлобивый и удручающе скромный.
Если садился, то на самый краешек стула, словно боялся зацепиться за него сутаной в случае внезапного вознесения на небо, ходил на цыпочках, как будто на подошвах его сандалий были некие мистические проволочки, оберегающие от земного праха, изъяснялся неслыханно библейским языком, людей сторонился, при виде деревенских девушек шептал молитвы…
Ежедневно перед самым рассветом он выходил из дому и направлялся в поле. Там он легче всего находил обращения к создателю, там его восторженные мечты не знали пределов. По тропинке, пролегающей через
необозримое ржаное поле, он поднимался на дальний холм, где в тени сосен притаилась полусгнившая лесная часовенка.
В этот раз он вышел из дому, как обычно. Окрестность еще была погружена в ночную тьму, но на востоке занималась лиловая полоска зари. На коленцах ржаных стеблей висели крупные капли, от них была мокрой тропинка, под их тяжестью клонились колосья. В слабом свете зари рожь огромной волной катилась на горку к самому лесу, врезалась в него заливами. В воздухе стоял тот запах земли и поспевающих хлебов, который пробуждает в человеке чувство силы, здоровья и молодости. Терпким, волглым лесным духом тянуло из темной чащи высоких деревьев, по верхушкам которых уже начал расстилаться синий рассвет. Семинарист шел медленно, едва ступая, водя руками по ржи. Жаворонки взлетали у него из‑под ног и камнем падали в густые хлеба.
Заря разгоралась, росла, как огромное пламя, заливала светом изломы, расселины, ущелья в черных тучах, лениво застывших над лесом. Вековые ели на вершине горы выступили из ночи нежданно высокие и великолепные, точно славянские волхвы. На фоне прозрачной лазури их ветви были как руки, простертые навстречу грядущему солнцу.
Вдруг над землей проплыла стремительная волна — тс порыв ветра, гонец утра, слетел с еловых ветвей, возвещая травам, цветам, злакам: солнце!
Казалось, дрогнула земля, забилось ее сердце. Потом и ветер сложил крылья и замер над землей в пахнущем ракитником, смолой и рожью просторе. Настал миг глубокой тишины, долгий и прекрасный, настала таинственная предутренняя минута, когда растения поглощают весь углерод, какой только способны вобрать…
Взор семинариста был обращен к восходу. Сердце источало слова молитвы, как источает смолу сосновая кора с приходом весны. Он подошел к часовне, отворил двери, сколоченные из серых дощечек, и распростерся ниц перед образом Христа, написанным неискусной рукой простолюдина.
Его душа, казалось, унеслась с земли к стопам бога. Еще мгновение — и отверзятся его зеницы, он увидит лик предвечного.
Внезапно раздается бойкий, даже грубоватый мужской голос:
Ты мне той порою полюбилась, Ганка,
Как белела гуской на лесной полянке…
На эту песенку отозвался другой, женский голос, донесшийся издалека:
Не я то белела — рубашка льняная,
А ты и подумал — краса расписная!..
Юноша поднялся и встал на пороге часовни. Он увидел высокого босого парня в рубахе и соломенной шляпе, корчующего можжевельник на лесной вырубке. Этот верзила киркой подрывал корни, наматывал на руку ветки и выдергивал кустарник вместе с комьями земли. По тропинке шла девушка с вязанкой травы на спине. Подол юбки у нее был подоткнут за пояс, широкие плечи сгибались под тяжестью, но голова, покрытая красным платком, была вскинута вверх, к горе, где работал батрак. Когда она остановилась на повороте тропинки, корчевщик заступил ей дорогу, развязал узел у нее на груди, положил ношу на землю… Смеясь, она отбивалась от него.
Семинарист прикрыл руками глаза, но через минуту они сами опустились у него при звуках новой песенки, разнесшейся по лесу. То была дивная музыка… Лес дрожал и гудел от двух голосов, как натянутая струна.
Возле дома — сосенка,
А рядом — бор сосновый.
Для себя берег я Ганку,
Вышло — для другого.
На сапожки дал целковый,
А ты брать не стала,
Молода была, глупенька,
Что к чему — не знала…
Парень с девушкой шли вниз полем, склонив друг к другу головы, которых касалась высокая рожь. Головы их ярко выделялись на фоне серой ржи, освещенные
огромным медным диском солнца, которое уже взошло над краем оврага. Шли они долго, межами, пока совсем не скрылись в хлебах.
Слезы текут из‑под опущенных век семинариста, в волнении ломает он руки… Непривычные слова, полные тоски и сердечного томления, слетают с его губ. Он обращает их к видению с заплаканными глазами, с длинными девичьими косами, которое выступает из какого‑то грота и манит его взор. В душе поднимается неведомая, неодолимая сила, властная и ужасающе сладостная, и тянет его в широкие дали. Стихийное чувство свободы разметало путы и, как молодой конь, рвется в буйный бег…