Было несколько тем, вернее, мотивов, прошедших через все творчество Бернарда Маламуда, прозаика, чье имя называли одним из первых, говоря о послевоенной американской литературе. Сложно соединяясь, приобретая звучание то глубоко драматическое, то почти пародийное или, во всяком случае, выдающее иронию, с какой наблюдает за событиями автор, эти мотивы оставались, однако, исключительно устойчивыми. И поэтому за пестротой ситуаций, описываемых Маламудом, открываются пропорции единого художественного мира, который выстроен по строгим, до мелочей продуманным чертежам.
Маламуд рано нашел собственного постоянного героя, маленького человека наших дней, «бедного человека», подразумевая смысл, который этому понятию придавала русская литература, то есть скорее экзистенциальный, бытийственный, а не социологический. Появившись уже в повести «Помощник» (1957), принесшей писателю очень престижную Национальную премию и признание, ставшее всеобщим по выходе — год спустя — первого сборника рассказов «Волшебный бочонок», этот герой в разных своих воплощениях сделался едва ли не обязательной фигурой и в романах Маламуда, и в его новеллах. Однако ни о какой исчерпанности сюжетов, связанных с таким персонажем, говорить не приходилось. Ракурс изображения менялся от книги к книге.
Неизменным был лишь тот философский подтекст, который высвечивается за рассказанными Маламудом историями. Они почерпнуты из самой невзрачной обыденности. Маламуду совершенно чужды и патетика, и умозрительные конструкции, он не притязал на лавры мастера интеллектуальной литературы, предпочтя традиционную роль живописца будничной жизни. Но под его пером эта будничность наполнялась конфликтами, которые снова и снова заставляют задуматься о трудных, порой болезненных духовных проблемах — о реальности или призрачности человеческой свободы, о силах, сплачивающих или, напротив, разъединяющих людей, об отчужденности, одиночестве, нравственных катастрофах, оказывающихся страшнее, чем любого рода бытовые невзгоды. И о сострадании. Для Маламуда оно было высшей, непререкаемой этической нормой, которой личность, на его взгляд, обязана руководствоваться даже в самых гнетущих обстоятельствах, пусть реальность нашего столетия менее всего помогает установиться таким отношениям между людьми.
О противодействии обстоятельств и всего духа времени тому гуманному, светлому началу, которое в человеке неискоренимо, как бы ни старалась заглушить порывы к состраданию действительность XX века, написаны лучшие книги Маламуда. Он небеспричинно снискал себе репутацию моралиста в литературе. Подобное определение, впрочем, не назвать особенно точным.
Родная стихия Маламуда — трагифарс, всего органичнее выразивший его — мироощущение. Человек в его восприятии — существо и нелепое, и величественное, он бесконечно многолик, способен к невероятным превращениям, к каким-то немыслимым — по своей непредсказуемости — переходам от низости к самоотверженности, от героики к убожеству. Порабощенный не им созданными и не от него зависящими условиями бытия, он все-таки никогда не остается просто жертвой «человеческого удела», оказавшегося таким тягостным в эпоху, символом которой стал Освенцим. Он сопротивляется предопределенности своего жребия, затевая почти безнадежную игру с немилосердной судьбой: хитря, изворачиваясь, но в решающую минуту выказывая твердость, какой наделены настоящие стоики. И в перипетиях этой схватки жестокое, низменное, героическое, шутовское сливаются действительно нерасторжимо.
«Маламудовский персонаж, — сказал однажды сам писатель, — есть некто, страшащийся своей участи, связанный ею, но умеющий с нею справиться. Он — и субъект, и объект: смеха, равно как жалости».
Более емкой формулы, характеризующей книги Маламуда, не нашел никто из критиков.
В очень большой степени эти книги, конечно, воплотили чудовищный еврейский опыт в наш век. На страницах Маламуда нет картин геноцида, осуществлявшегося нацистами, но отблески этой трагедии различимы во всех его произведениях — они лишь бывают более или менее явственными. В определенном отношении о каждом герое Маламуда можно сказать, что это «беженец из Германии», перемещенное лицо, человек, несущий в себе страдание, выпавшее на долю всего его этноса. Эту созданную историей ситуацию Маламуд, однако, никогда не толковал однозначно. Страдание способно не только возвеличивать — у Маламуда оно способно и угнетать, надламывать, даже дегуманизировать или, по меньшей мере, лишать личность всякой внутренней свободы. А для Маламуда обретение этой свободы было главным человеческим назначением. И обреталась она исключительно за счет индивидуальных усилий, иной раз приводивших не к сближению с этносом, но к трудному конфликту. Сам акт подобного обретения — истинного или иллюзорного — был интимной драмой, в которой человек остается наедине с самим собой.
Вот эта драма, обогащалась ли она оттенками сумрачными или комедийными, составила основное действие в прозе Маламуда. Тематически книги очень разнообразны — от дела Бейлиса, навеявшего сюжет лучшего его романа «Мастеровой» (1966), до похождений несостоявшегося художника Фидельмана в Италии, — но внутренне они необыкновенно цельны, поскольку обладают однородностью и проблематики, и даже тональности.