От редакции
Богохульство: дискурсы и практики
ГЛАВНАЯ тема этого номера погружает нас на самую сокровенную глубину всей проблематики сакрального и его амбивалентной энергии, где поклонение граничит с проклятием, восторг со страхом, величие со смехом, а хвала с хулой. Богохульство — или по-старому богохуление, по смыслу восходящее к античному, а затем христианскому βλασφημια, blasphemia — сложнейшее явление, которое только кажется универсальным и неизменным: его содержание бесконечно варьировалось в разных культурах и в разные времена.
Богохульство — принципиально пограничное явление, перекресток смыслов и культурных сил, но эти границы и смыслы могли быть различны. Средневековые пособия для инквизиторов обсуждали грань между богохульством и ересью. В Новое время богохульство все чаще смещалось в сторону вольнодумства и неверия. Нынешние дискуссии об оскорблении чувств верующих, о реакциях религиозных радикалов на произведения современного искусства или на карикатуры протекают в рамках оппозиции богохульства (кощунства) и свободы слова.
Споры о богохульстве — это споры о границах допустимого в высказываниях о сакральном; о границах различных физических и социальных пространств или даже ролевых рамок, внутри которых одни и те же высказывания оказываются приемлемы или неприемлемы. То, что в одном контексте считается богохульством, в другом не только оказывается допустимо, но и «канонизируется» — как способ утверждения сакрального, напоминание о его непреложной силе или даже способе его обновления. Такова, например, обновляющая сила благочестивой трансгрессии, добродетельной провокации, когда «выдразнивание» нормы служит утверждению истинной святости в противовес лицемерной набожности, — как, скажем, в средневековом византийском юродстве — «безумии Христа ради»[1]. Аналогичные примеры субверсивного, обличающего «антиповедения» мы встречаем и в русской религиозной истории[2]. Если вдуматься, не было ли поведение и самого Иисуса вызовом и провокацией, намеренным, «кощунственным» — в условиях римской Иудеи I века — обличением того, что он считал религиозным лицемерием? И не была ли проповедь распятого Христа — «для иудеев соблазном, а для эллинов — безумием»?
Споры о богохульстве — это споры о норме, авторитете и власти: о том, какие сообщества, институты и индивиды имеют право определять границы сакрального и речевые нормы по отношению к нему, а также карать за их нарушение. Следовательно, богохульство — это также, потенциально и «скрытый дискурс» сопротивления или протеста: поругание святынь приниженными и отверженными можно понимать как символический вызов той власти, легитимность которой опирается на сакральную энергию этих святынь. Не таков ли смысл и «рутинного» народного карнавала, и массового иконоборческого насилия, и антирелигиозных/антиклерикальных революций?
Наконец, на самом фундаментальном уровне, феномен богохульства ставит теоретический вопрос о границах сакрального и секулярного (профанного). Именно так рассматривает феномен средневекового богохульства Барбара Ньюман (см. рецензию Галины Зелениной на ее книгу Medieval Crossovers); в частности, она берет за основу жанр parodia sacra. Ньюман предлагает понятие «перекрестка» (пересечения, crossover) и подчеркивает, что сакральное и секулярное накладываются друг на друга или даже сливаются до незразличимости. Следовательно, «сакральная пародия» (как и всякое богохульство) не может быть однозначно отнесена ни к религиозной, ни к секулярной семантике.
То, что богохульство может быть проявлением религиозного рвения, показывает Михаил Майзульс в своей статье, основанной на материале Средневековья и раннего Нового времени. Насилие над святынями (образами) является, как он пишет, «радикальной формой молитвы»: святые (включая Деву Марию) получают наказание за бездействие от тех, кто безусловно продолжает в них верить и считает себя вправе в ответ ожидать от них помощи. Это «почтительное принуждение» святых (святынь) к действию балансировало на грани благочестия и богохульства, а порой, возможно, смыкалось с религиозным скептицизмом или вовсе с настоящим неверием. Во всяком случае, этот категориальный узел доставлял немало хлопот богословам и инквизиторам.
Если уж говорить о вере и неверии в европейской истории, то эта проблема, прочно переплетенная с темой богохульства, — одна из самых обсуждаемых[3]. О границе веры и неверия на материале Венеции XVII-XVIII вв. пишет Федерико Барбиерато. Он полагает, что богохульство является «своеобразным языком, на основе которого, как это ни парадоксально, можно построить религиозную антропологию раннего Нового времени». Как это возможно? Во-первых, дело в том, что богохульство в этот период европейской истории служило важным пространством инакомыслия; когнитивным и культурным «каналом», через который человек мог выразить свои убеждения по поводу веры: ее истинности или искажений. Во-вторых, богохульство, в то время находившееся в фокусе идеологического и политического контроля, важно для понимания того, как складывался репрессивный государственный механизм и как постепенно политический контроль над подданными/гражданами дифференцировался от религиозного. Вовлекая в свое исследование не только слова, но и жесты, позы, вкусовые предпочтения и стили поведения, Барбиерато демонстрирует, насколько сложна и уклончива была (и часто остается) семантика богохульства.