Старшие сёстры Гуллы отрезали себе груди, когда стало ясно, что отец не вернётся домой. Ножами из чернёного железа окровавили белую кожу, бросили набрякшие груди наземь, заговорили-запели плачем заунывным, плачем смертным: «Ты теки, теки, рудяное молоко, точи камень земной, точи свет дневной; кто в тебе искупается, того солнце в камень не обратит, колокольный звон под землю не загонит; теки через горы, теки через долины, по лесным тропинкам, по людским селеньям, отыщи нашего батюшку; проточи себе русло, рудяное молоко, стань тропинкой прямой, тропинкой вьющейся, проведи сестрицу нашу к батюшке, батюшку к нам обратно приведи. Ты теки, теки, рудяное молоко…» Звенели голоса горькой тоской, текло молоко, смешивалось с кровью, в озерцо чёрное у ног собиралось. Гулла вся дрожала, боялась в чёрное озеро ступить, пока сестрица Йерна алым взглядом на неё не зыркнула. Кто ж виноват, что младшая она в семье, меньше всех в ней силы от земных костей, а раз так, легче других ей по земле ступать будет? Сёстрам только путь открывать, страшным перерождением платить за возможность выпустить одну из них на белый свет, а Гулле в путь отправляться, из беды отца вызволять, а как она его вызволит?
Отец их, Мьон, стар был, силён, спокойно под луной разгуливал, солнечного света даже не боялся. Дочерям его до полной силы далеко было, не позволял им старый цверд наружу выходить, запирал под корнями горными, а в людские селенья им и вовсе ходу не было. Но вести пришли с подземным ручьём, что пропал старый Мьон, сгинул меж людей, в тяжком плену томится, и нет ему дороги назад. Значит, и Гулле дорога к людям. Хочешь не хочешь, принимай жертву сестёр, кровью с молоком омывай тело, отправляйся в путь с надеждой тяжёлой на плечах, да оплошать не смей! Зря, что ли, Йерна, да Сольва, да Коббе тела свои калечили, от юности отказывались добровольно, превращаясь в чёрных старух, в пест бесплодных? Шагай в озеро, Гулла, пусть родная кровь тебя опалит, чёрное молоко сестёр твоих кожу добела выбелит. Терпи, Гулла, рта раскрыть не смей: ждёт тебя дорога долгая, дорога тяжкая, и неизвестно ещё, что дальше будет.
Она и шагнула.
Глубоким оказалось озеро, ухнула Гулла в него с головой. Повлекло её, потащило по камням, струями, как плетьми, тело ожгло. Сквозь камень, сквозь землю, меж корней древесных; по глубоким оврагам, по утоптанным дорогам. Вытолкнуло её наверх, назад отхлынуло — стоит Гулла, вся дрожа, на твёрдой земле, над головой в чёрном небе жёлтый месяц скалится, прямо перед ней забор из жердей деревянных, за забором постройки виднеются, собаки брешут, человечьим духом всё пропитано. Хутор; да богатый хутор, в два этажа дом у хозяев.
Раз сюда привело её рудяное молоко, значит, тут старый Мьон в плену томится, больше негде. Собралась Гулла с духом, дрожать перестала да перемахнула через забор. Собаки лаем так и зашлись. Цыкнула на них Гулла, притихли вислоухие. Стала она осторожно двор обходить. Тут хлев, тут конюшня, на краю баня стоит… шагнула Гулла дальше — и стала как вкопанная. Высится перед ней амбар, двери его деревянным засовом закрыты, а вокруг всё кресты, кресты, кресты! На каждой стене крест нарисован, да и сам засов-то в виде креста, и обвязан весь амбар красной ниткой, и прутья орешника вкруг в землю натыканы. Слепят кресты Гулле глаза, не подойти ей к амбару, а уж за засов и вовсе не взяться.
Обошла она постройку кругом, ищет, нет ли где просвета малого. С северной стороны немного кривоват вышел крест, прутья орешника в стороны друг от друга наклонились — шепчет Гулла в щель: «Батюшка! Здесь ты?» Отвечает ей из амбара глухой голос старого Мьона: «Ты ли, дочка? Не выбраться мне отсюда, скован я крёстным знамением, служить мне теперь хозяину хутора. Не ищи себе злой судьбы, возвращайся обратно в горы, таково моё тебе повеление». А дальше ничего они не могли друг другу сказать, слишком тяжко было.
Утёрла Гулла слёзы кончиком хвоста, стала думать, что дальше делать. Нельзя так взять и батюшку бросить, иначе всё зря получится. А по всему видно, знающие люди на хуторе живут, раз уж с самим Мьоном совладали. Куда ей, замухрышке, с таким ведуном тягаться? Ничего Гулла не придумала, кроме как пойти просить за отца, авось что и выйдет. Стучится в дверь, а у самой сердце так и колотится, едва ли не громче того стука. Никогда ещё в своей жизни Гулла человека не видела.
Вот загорелся в окнах огонь, распахнулась перед Гуллой дверь, ударило в лицо светом. Стоит перед ней человек, высокий, но лицо не сильно свирепое, и вроде не такой уродливый, какими обычно людей описывают. Смерил человек её с головы до ног синими глазами, крест нательный на груди поправил.
— Чего тебе, — говорит, — худра мохноногая, зачем с гор спустилась?
А сам он молодой, и даже светлая борода молодость его не скрывает. Думалось Гулле, что постарше будет хозяин хутора, ан нет: никто другой не стал бы ночью двери на стук открывать.
Глянула Гулла на него снизу вверх, волосы её золотые, длинные, по плечам рассыпались, до самых пят достают.
— Держишь ты, добрый хозяин, отца моего в плену, — промолвила она. — Отпусти его, а я за то любое желание твоё исполню.