Старик стоял в дверях, мокрый с головы до ног. Как-то так получилось, он отстал от поезда, на котором ехал в Москву, сел на попутку догонять, но его по ошибке привезли в райцентр Котелино, где автомашина сломалась; постучал к одним — его не пустили на ночлег, постучал к другим — то же самое; третьи, сжалившись, посоветовали не тратить времени даром и зайти к Катерине Зеленой, на Северную улицу. Старик всем твердил одно: отстал от поезда. Но через Котелино железная дорога ни в кои веки не проходила, и никто ему, конечно, не верил.
— Ой! — воскликнула Катя, замирая от испуга при виде больного, в лихорадке, старика в рваных, грязных калошах, в мокром пиджаке и в шляпе, поля которой тесемками завязаны под подбородком. — Ой, проходите! Где ж вас так намочило? Ой, дождь ведь льет! Ой, осень ведь! Сколько ж время? Полночь! А вы одни в такую непогодь, мамочки родненькие…
Иван Николаевич Курков недоверчиво молчал. Он уж отчаялся найти ночлег, его трясло от холода, а в голове непрерывной цепочкой прыгали слова: «Сгинул. Такое пережил, а в мирное время сгинул. Не пустит эта девка — пропаду». И слезы сами собой набегали на глаза — отчасти от злости на людей, отчасти оттого, что не попадал зуб на зуб.
Катя быстренько растопила уже остывшую печь, охая и причитая совсем по-старушечьи, согрела на загнетке кастрюлю воды и заставила ночного гостя опустить ноги в воду, сварила чугунок картошки, укрыла платком голову старика над чугунком, чтобы прокалить потом, накормила и напоила чаем, и хотя он чувствовал себя прескверно, все же успокоился наконец, но, пытаясь согреться и желая отвести душу, ругал на чем свет стоит здешних жителей.
— Ой, да не похоже на их, — отвечала Катя, подавая из ложечки круто заваренный чай старику, так как у него тряслись руки. — У нас же, поди, все люди как люди. Нелюдей не встречала. Оно же ночь — боятся.
— А человек, если разобраться, в гроб ступил левой и правой ногой. Левой потому, что к сердцу ближе.
— Ой, так ночь же! Боятся. А так что ж, люди — они всегда пустят, поделятся.
— Зна-аю! — Иван Николаевич Курков наподдал в голосе, чувствуя себя в полной безопасности. — Лю-юди! Если ты им нужен, они тебя на руках носят, из ложечки кормят и пятки греют и даже чешут, а нет — вон с глазу! Как соринку, выбросят и вслед плюнут! Зна-аю! Я человек культурного фронта! Столько пережил…
Катя, будто пытаясь искупить вину за всех людей, отказавших в ночлеге старику, постаралась ему угодить. Поняв, что девушка живет одна, старик очень про себя, однако, удивился, еще сильнее наподдал в голосе и разошелся так, что Катя испугалась, а не плохо ли с ним. По словам старика, насколько поняла она, выходило, что только благодаря ему наша страна — Россия и все республики вместе — удушила изверга Гитлера, выиграв тем самым самую кровопролитнейшую за всю историю человечества войну, а его, человека, безусловно выдающегося, не пустили переночевать обыкновеннейшие людишки, судьба коих была в его, Ивана Николаевича Куркова, руках. Катя успокаивала, как могла, сильно волновалась и до утра не могла заснуть. Ей после слов старика, его громкого голоса стало страшно; испугавшись, что действительно оно так и есть, как говорил обиженный старик, и про себя уже ругала людей, черствых, недалеких и этим самым жестоких, из-за которых мог умереть Иван Николаевич. Откуда у нее столь неожиданно взялась жалость к человеку совершенно незнакомому, говорившему в ту ночь бог знает что, она так и не поняла. Этот маленький старичок с реденькими волосенками на облысевшей голове заставил поверить своим словам и возмутиться. Она напоила, накормила старика, уложила спать на русскую печь, а сама то и дело вставала взглянуть, удобно ли ему, не нужно ли чего больному. И с этой минуты вся отдалась заботам о здоровье чужого ей человека. На работу уходила, тревожась и заботясь, чтобы ему было что поесть, попить. Когда он говорил, молча поддакивала, даже если в душе не соглашалась с ним, и резкость его в суждениях относила на счет старости и войны. Осень была холодная, и Катя купила Ивану Николаевичу меховую телогрейку. Купила у молодого парня, воровато рыскающего глазами по сторонам. И только потом, когда деньги были отданы, а она с покупкой заспешила домой, ей пришло в голову, что телогрейка ворованная. Кинулась обратно вернуть ее, но парень словно в воду канул. Катя зашла на овощной склад, где работала вот уже год приемщицей картофеля, посидела на холодном бурте, положив рядом телогрейку, брезгливо время от времени поглядывая на нее.
Сторож Деряблов, всегда питавший к Кате чувство уважения, просеменил неторопливо вдоль буртов и завернул к ней.
— Купила кота в мешке, Зеленая? — спросил он, взял в руки телогрейку и стал мять. — Не гнилушка. Не, добрая!
— Добрая-то, дедушка Федот, добрая, а вот купила-то я у нехорошего человека. Теперь вот жалость.
— У плохого человека?
— У плохого. Какая жалость! А ему, Ивану Николаевичу-то, не в чем ходить. А времь-то, времь-то вон какое уж студеное. Кашляет, дедушка Федот. И ночью и днем.
— Дед твой?
— Ага.
Деряблов сбросил свой полушубок, который носил в любую погоду, даже летом, надел телогрейку. Катя оглядела внимательно. Телогрейка как телогрейка — новая, обшитая черным ситцем. С чего взяла, что купила у вора?