— Я рук не поднимал.
Мне было все равно.
Один конец. Другого не дано.
А он стоял вот так,
Как ты сейчас.
Глаза… Да где там!
Я не видел глаз.
А только взгляд —
Как смертный приговор,
И автомат — надульником в упор!
Момент —
И я,
Безмолвный, упаду,
Как тот поляк в сороковом году,
Как тот советский у Великих Лук.
Они,
Как я,
Не поднимали рук.
И я тогда,
Шагая через них,
Спешил.
Нам было некогда: блицкриг!
Но медлил он.
И вдруг, шагнув вперед,
Сказал: «Иди!»
А я-то знал:
Убьет.
Я стал спиной
И ощутил спиной,
Как солнце замирает надо мной,
Как мушка наползает вдоль спины.
Плевок —
И я,
Претише тишины,
Сорвусь лицом, как в пропасть,
В черный снег — прениже ветра
И ненужней всех.
Я сделал шаг.
Второй…
Потом шестой…
Потом — не помню.
И услышал:
«Стой!»
Я стал
И ждал,
Полуживой: когда?
Но он сказал:
«Цурюк иди. Сюда».
А я-то знал: конец! Не пощадит.
Ударит в грудь.
Глаза открыл: сидит!
Сидит и, отвернувшись от пургп,
Портянки заправляет в сапоги.
Спокоен так,
Как будто я не враг.
Я сделал шаг.
Второй.
И третий шаг.
«Еще немного, — думал, — и…
Прыжок!»
Но он поднялся. Палец — на курок.
«Теперь иди, — сказал, —
Куда ты шел! —
И автоматом на восток повел. —
Туда иди!»
И взглядом как прожег.
А я стоял
Ошеломлен.
У ног,
Казалось, обрывались все пути.
Идти назад? Да где там!
Не дойти.
Вперед идти — пустыня впереди,
Такая,
Что в обход не обойти.
Онега и пепел.
Пепел и снега.
В сравненье с ней Сахара — чепуха!
И я-то знал, оставшись без огня,
Что впереди — ни вздоха для меня,
Ни потолка,
Ни тлеющих углей.
Я человек,
Но избегал людей.
Я человек,
Но обходил, как тень,
Пожарища остывших деревень —
Они страшней, чем минные поля.
Я человек,
Но не искал жилья.
И все ж я шел, надеясь:
Обойду,
Что где-нибудь в колонну попаду
Таких, как я.
Но с каждым шагом шаг
Все тяжелей
И неотступней страх.
Такого страха я еще не знал.
Я, спотыкаясь, тихо остывал
На ледяном,
Бушующем костре.
И вдруг — ты представляешь! —
На заре
Запел петух.
Не где-нибудь вдали,
А из-под ног запел,
Из-под земли.
И я подумал, что схожу с ума.
Какой петух,
Когда вокруг зима,
Когда вокруг ни стога, ни шеста!
Вся степь, как это стрельбище,
Пуста.
Какой там, к черту, петушиной крик!
Теперь-то что…
А вот тогда, старик,
Мне было не до смеха, не до слез.
Мороз такой!
До потрохов мороз.
Вдыхаешь лед,
А выдыхаешь прах.
Я стал сосулькой в рваных сапогах.
Я замерзал.
Я оседал, как в пух,
В глубокий снег.
А он поет, петух!
Как из могилы.
Глухо,
Но поет!
Я еле веки разомкнул:
Встает
Передо мной вот так,
Как твой рюкзак,
Пушистый дым.
И я не помню, как
Подполз к нему.
Я умывался им.
Он мягким был, как вязаный,
Жилым.
В нем теплые струились ручейки.
Вставало солнце.
И дымки… дымки…
Из-под земли
Над снежной целиной.
Я понял, Хорст: деревня подо мной.
Как кладбище.
Ни крыши. Ни бревна.
Мы все вогнали в землю, старина,
Огнем и плетью.
Мертвых и живых.
Ну как же, Хорст!
Ведь мы превыше их.
И с нами бог!
Какая ерунда!
Я это после понял.
А тогда
Все тело
ныло
с головы до ног:
Тепла! Тепла!
И я уже не мог
Держаться больше.
Все равно каюк!
Мне женщина открыла дверь.
И вдруг
Как оступилась,
Отступив за дверь,
Как будто я не человек, а зверь.
Как будто автомат еще со мной.
Забилась в угол.
За ее спиной
Дышали дети — волосы вразброс.
И только там я поднял руки, Хорст!
Да, только там. В землянке.
Только там.
Сходились люди молча, точно в храм.
И так смотрели — хоронить пора.
Вошел старик
И ручкой топора
К моим ногам подвинул табурет.
Сказал:
«Садись!»
Да разве в тот момент
Я мог кричать о долге!
Нет, не мог.
И ты б не мог.
Какой там, к черту, долг,
Когда я жег!
Ты б видел их глаза —
Смотреть нельзя.