Жернова. 1918–1953. Клетка - [4]
И лишь ленивое потрескивание щепок, шипение пара да ликующая капель, которая, казалось, все подвигалась и подвигалась в глубь штрека, подбираясь к людям, нарушали стылую тишину подземелья.
Плошкин очнулся и почувствовал плотно обнимающий его холод и темноту. Он разлепил тяжелые веки, увидел, что костер почти погас, лишь на стыке двух небольших головней тлеет уголек, то подергиваясь пеплом, то выбрасывая слабое голубоватое пламя.
Дыма в штреке, похоже, стало поменьше, и дышалось легче. Люди полулежали, привалившись друг к другу, в самых невероятных позах. Слышалось сдавленное похрапывание, стоны, всхлипы; дергались руки, ноги, судороги проходили по телам; а то вдруг кто-то начнет чесаться или обшариваться, всполошит остальных — и все это молча, в забытьи.
Плошкин подсунул к угольку щепку посуше, стал раздувать. Вспыхнул огонек, запахло смолой, еще несколько щепок охватило пламенем, и вот уж дымный ручеек потек вверх, а под потолком штрека неожиданно потянул в сторону выхода. Значит…
Открытие, однако, не обрадовало Плошкина, как не радовало в этой жизни уже ничего, но заставило выбраться из груды тел, зажечь светильник, поднять кайло и направиться к выходу. Никто за ним не пошел: эти антеллигенты ничего не делают без понукания. Впрочем, остальные тоже.
Чем ближе Плошкин подходил к завалу, тем громче, но уже как бы устало, звенела капель. Казалось, что капает с каждого мало-мальского выступа на потолке и стенах штрека. Рядом с завалом образовалось настоящее болото из жидкой грязи, подернутой ледком, в иных местах с потолка свешивались целые гирлянды сосулек, — все говорило о том, что мерзлота все-таки берет свое, постепенно восстанавливая нарушенное равновесие.
Огоньки светильника колебались и тянулись в одну сторону: значит, где-то есть дыра, куда втекает наружный воздух, а утекает дым.
Плошкин огляделся и начал медленно и тяжело подниматься по завалу к потолку, где виднелась широкая черная щель. Завал хрустел и дышал под его ногами, как живой. Плошкин с трудом протиснулся в щель. В потолке светильник высветил глубокую нишу, почти повторяющую своим контуром обрушившуюся часть.
Осилив кучу породы, Плошкин спустился вниз. Впереди, метрах в десяти, высилась покатая стена, она перегородила штрек целиком, а потолок косо провис и держался на огромных глыбах, вывалившихся сбоку. Из этой стены в самом низу торчали голые ступни бывшего профессора Гусева, вмерзшие в породу.
На мгновение Плошкина объял страх: если что, ему отсюда уже не выбраться. Но он преодолел этот страх, донбасский опыт подсказывал ему: надо двигаться навстречу воздушному потоку — в этом спасение.
Между потолком штрека и вторым завалом оказалась небольшая щель, из которой сильно сквозило морозным воздухом. Плошкин укрепил светильник чуть в стороне и стал расширять щель кайлом и руками. Вскоре образовался лаз, заглянув в который, Плошкин увидел высокий купол, посверкивающий инеем и кристаллами льда. Выбравшись под купол и одолев вершину завала, он обнаружил еще одну довольно приличную щель, протиснулся в нее и оказался в чистом штреке.
Здесь, приткнувшись к стенам, стояли тачки, лопаты, ломы и кайла. Все говорило о том, что завал начали разбирать, но сделали пока совсем немного, а щели образовались уже потом, когда люди ушли, скорее всего — от подтаивания и проседания породы.
Плошкин с изумлением поскреб затылок: неужели прошло больше суток, как они оказались отрезанными обвалом? А ему-то казалось…
Держа светильник над головой, Плошкин поплелся к выходу и через минуту очутился снаружи. Под ногами хрустел лед, изо рта при дыхании вырывались клубы пара: мороз, видать, доходил градусов до пятнадцати, и это несмотря на то, что на исходе была первая декада мая. Да и луна, круглая и яркая, висевшая почти над головой, окружена тройным радужным кольцом, что тоже говорило о морозе. Видны камешки под ногами, вершины сопок и даже дальний хребет, серебрящийся еще не растаявшим снегом. Над хребтом, не мерцая, горели крупные звезды.
Небо напомнило Плошкину холодную стену, перегородившую штрек: оно тоже смотрело на Плошкина многочисленными голодными глазами звезд и подавляло его своей непостижимостью.
Плошкин стоял и озирался, забыв о голоде и холоде, забыв об усталости, о своих товарищах, оставшихся в глубине рудника. Что-то знакомое таилось в этой тишине и умиротворяющем лунном свете, будто он, Сидор Плошкин, вышел на крыльцо отчего дома, вышел из тепла, по нужде, и сейчас снова вернется в избу, где пахнет квашней, кислой капустой, огурцами, овчиной, молоком, спящими детьми, разомлевшим телом жены… И до того же Плошкину захотелось, чтобы это стало реальностью — хотя бы на минуту, что он даже повел рукой, надеясь нащупать перила крыльца, дверь, обитую рядном, знакомую щеколду. Но рука провалилась в пустоту.
А совсем рядом, за ближайшей сопкой, находился лагерь, невидимый отсюда. Кончится ночь, на рудник придет колонна заключенных, конвоируемая охраной, и все пойдет по-старому: барак, холод, голод, убийственный труд — неволя.
— У-у! — застонал Плошкин и покачнулся. Он несколько раз встряхнул головой, чтобы собрать вместе зайцами запрыгавшие мысли, и почувствовал, как тело его охватывает лихорадочное возбуждение. Хотя в голову ничего путного пока не пришло, Плошкин сделал несколько шагов в сторону от дороги, ведущей к лагерю.
«Начальник контрразведки «Смерш» Виктор Семенович Абакумов стоял перед Сталиным, вытянувшись и прижав к бедрам широкие рабочие руки. Трудно было понять, какое впечатление произвел на Сталина его доклад о положении в Восточной Германии, где безраздельным хозяином является маршал Жуков. Но Сталин требует от Абакумова правды и только правды, и Абакумов старается соответствовать его требованию. Это тем более легко, что Абакумов к маршалу Жукову относится без всякого к нему почтения, блеск его орденов за военные заслуги не слепят глаза генералу.
«Настенные часы пробили двенадцать раз, когда Алексей Максимович Горький закончил очередной абзац в рукописи второй части своего романа «Жизнь Клима Самгина», — теперь-то он точно знал, что это будет не просто роман, а исторический роман-эпопея…».
«Александр Возницын отложил в сторону кисть и устало разогнул спину. За последние годы он несколько погрузнел, когда-то густые волосы превратились в легкие белые кудельки, обрамляющие обширную лысину. Пожалуй, только руки остались прежними: широкие ладони с длинными крепкими и очень чуткими пальцами торчали из потертых рукавов вельветовой куртки и жили как бы отдельной от их хозяина жизнью, да глаза светились той же проницательностью и детским удивлением. Мастерская, завещанная ему художником Новиковым, уцелевшая в годы войны, была перепланирована и уменьшена, отдав часть площади двум комнатам для детей.
"Шестого ноября 1932 года Сталин, сразу же после традиционного торжественного заседания в Доме Союзов, посвященного пятнадцатой годовщине Октября, посмотрел лишь несколько номеров праздничного концерта и где-то посредине песни про соколов ясных, из которых «один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин», тихонько покинул свою ложу и, не заезжая в Кремль, отправился на дачу в Зубалово…".
«Молодой человек высокого роста, с весьма привлекательным, но изнеженным и даже несколько порочным лицом, стоял у ограды Летнего сада и жадно курил тонкую папироску. На нем лоснилась кожаная куртка военного покроя, зеленые — цвета лопуха — английские бриджи обтягивали ягодицы, высокие офицерские сапоги, начищенные до блеска, и фуражка с черным артиллерийским околышем, надвинутая на глаза, — все это говорило о рискованном желании выделиться из общей серой массы и готовности постоять за себя…».
«Все последние дни с границы шли сообщения, одно тревожнее другого, однако командующий Белорусским особым военным округом генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, следуя инструкциям Генштаба и наркомата обороны, всячески препятствовал любой инициативе командиров армий, корпусов и дивизий, расквартированных вблизи границы, принимать какие бы то ни было меры, направленные к приведению войск в боевую готовность. И хотя сердце щемило, и умом он понимал, что все это не к добру, более всего Павлов боялся, что любое его отступление от приказов сверху может быть расценено как провокация и желание сорвать процесс мирных отношений с Германией.
В 1-й том Собрания сочинений Ванды Василевской вошли её первые произведения — повесть «Облик дня», отразившая беспросветное существование трудящихся в буржуазной Польше и высокое мужество, проявляемое рабочими в борьбе против эксплуатации, и роман «Родина», рассказывающий историю жизни батрака Кржисяка, жизни, в которой всё подавлено борьбой с голодом и холодом, бесправным трудом на помещика.Содержание:Е. Усиевич. Ванда Василевская. (Критико-биографический очерк).Облик дня. (Повесть).Родина. (Роман).
В 7 том вошли два романа: «Неоконченный портрет» — о жизни и деятельности тридцать второго президента США Франклина Д. Рузвельта и «Нюрнбергские призраки», рассказывающий о главарях фашистской Германии, пытающихся сохранить остатки партийного аппарата нацистов в первые месяцы капитуляции…
«Тысячи лет знаменитейшие, малоизвестные и совсем безымянные философы самых разных направлений и школ ломают свои мудрые головы над вечно влекущим вопросом: что есть на земле человек?Одни, добросовестно принимая это двуногое существо за вершину творения, обнаруживают в нем светочь разума, сосуд благородства, средоточие как мелких, будничных, повседневных, так и высших, возвышенных добродетелей, каких не встречается и не может встретиться в обездушенном, бездуховном царстве природы, и с таким утверждением можно было бы согласиться, если бы не оставалось несколько непонятным, из каких мутных источников проистекают бесчеловечные пытки, костры инквизиции, избиения невинных младенцев, истребления целых народов, городов и цивилизаций, ныне погребенных под зыбучими песками безводных пустынь или под запорошенными пеплом обломками собственных башен и стен…».
В чём причины нелюбви к Россиии западноевропейского этносообщества, включающего его продукты в Северной Америке, Австралии и пр? Причём неприятие это отнюдь не началось с СССР – но имеет тысячелетние корни. И дело конечно не в одном, обычном для любого этноса, национализме – к народам, например, Финляндии, Венгрии или прибалтийских государств отношение куда как более терпимое. Может быть дело в несносном (для иных) менталитете российских ( в основе русских) – но, допустим, индусы не столь категоричны.
Тяжкие испытания выпали на долю героев повести, но такой насыщенной грандиозными событиями жизни можно только позавидовать.Василий, родившийся в пригороде тихого Чернигова перед Первой мировой, знать не знал, что успеет и царя-батюшку повидать, и на «золотом троне» с батькой Махно посидеть. Никогда и в голову не могло ему прийти, что будет он по навету арестован как враг народа и член банды, терроризировавшей многострадальное мирное население. Будет осужден балаганным судом и поедет на многие годы «осваивать» колымские просторы.
В книгу русского поэта Павла Винтмана (1918–1942), жизнь которого оборвала война, вошли стихотворения, свидетельствующие о его активной гражданской позиции, мужественные и драматические, нередко преисполненные предчувствием гибели, а также письма с войны и воспоминания о поэте.
Весна тридцать девятого года проснулась в начале апреля и сразу же, без раскачки, принялась за работу: напустила на поля, леса и города теплые ветры, окропила их дождем, — и снег сразу осел, появились проталины, потекли ручьи, набухли почки, выступила вся грязь и весь мусор, всю зиму скрываемые снегом; дворники, точно после строгой комиссии райсовета, принялись ожесточенно скрести тротуары, очищая их от остатков снега и льда; в кронах деревьев загалдели грачи, первые скворцы попробовали осипшие голоса, зазеленела первая трава.
«…Тридцать седьмой год начался снегопадом. Снег шел — с небольшими перерывами — почти два месяца, завалил улицы, дома, дороги, поля и леса. Метели и бураны в иных местах останавливали поезда. На расчистку дорог бросали армию и население. За январь и февраль почти ни одного солнечного дня. На московских улицах из-за сугробов не видно прохожих, разве что шапка маячит какого-нибудь особенно рослого гражданина. Со страхом ждали ранней весны и большого половодья. Не только крестьяне. Горожане, еще не забывшие деревенских примет, задирали вверх головы и, следя за низко ползущими облаками, пытались предсказывать будущий урожай и даже возможные изменения в жизни страны…».
В Сталинграде третий месяц не прекращались ожесточенные бои. Защитники города под сильным нажимом противника медленно пятились к Волге. К началу ноября они занимали лишь узкую береговую линию, местами едва превышающую двести метров. Да и та была разорвана на несколько изолированных друг от друга островков…
«…Яков Саулович улыбнулся своим воспоминаниям улыбкой трехлетнего ребенка и ласково посмотрел в лицо Григорию Евсеевичу. Он не мог смотреть на Зиновьева неласково, потому что этот надутый и высокомерный тип, власть которого над людьми когда-то казалась незыблемой и безграничной, умудрился эту власть растерять и впасть в полнейшее ничтожество. Его главной ошибкой, а лучше сказать — преступлением, было то, что он не распространил красный террор во времени и пространстве, ограничившись несколькими сотнями представителей некогда высшего петербургского общества.