Настал день отъезда. Утро выдалось туманное. Во дворе дома Устиньи громоздились тюки, в которые упаковали подушки, тёплую одёжу, какая была, чугуны, и весь остальной домашний скарб. Ребятишки, умытые и одетые во всё чистое, как воробьи на насесте устроились на завалинке. Матери вынесли табуретку и поставили у ворот. Она сидела, поставив перед собой выструганный для неё костыль, опираясь на него узловатыми, тёмно-коричневыми от загара руками и тихо про себя молилась, иногда тяжело вздыхая и произнося вслух отдельные слова. Невозможно было понять — печалится она, или надеется на лучшую долю для дочери и внуков.
Тихон подогнал ко двору испрошенную накануне у председателя подводу, началась погрузка. Сам он укладывал тюки, а Устинья, бестолково суетясь, то что-то поправляла на подводе, то пыталась помочь Тихону в погрузке. Наконец всё уложили. Тихон присел на корточки рядом с тёщей:
— Не тревожься мать, пройдёт каких две-три недели и получишь от нас весточку. А там устроимся и за тобой приеду. Ещё поживём.
— Бог в помощь. Детей берегите пуще глаза свово. А я, щёж, я подожду. Только бы не очень долго, а то кабы не помереть, — Прасковья зажала между колен костыль, обхватила ладонями голову зятя и поцеловала в кудрявую макушку.
— Присядем на дорожку, — Тихон устроился рядом с детьми.
Акулина, тем временем обошла дом, надворные постройки и тоже присела рядом. Устинья села на край телеги, лицом ко всем.
— Пора, — Тихон взял на руки самого младшего — Илюшку и посадил поверх тюков. Семья Родкиных: Тихон, Устинья и четверо их детей тронулась в дальний путь.
Прасковья попыталась встать, но ноги подкосились, и она опустилась назад. Акулина, стояла рядом и смотрела вслед громыхающей по просёлку телеге. Смотрела долго, пока можно было различить сидевших на возу. Потом помогла матери подняться и тихонько повела её в свой дом.
Ехать пришлось в товарном вагоне. С такими тюками и такими деньгами надеяться им было больше не на что. В вагоне было то холодно, то невыносимо жарко. Дети, привыкшие хоть к полуголодной, да вольной деревенской жизни, дорогу переносили тяжело. И Тихон, чтоб хоть как-то облегчить им этот долгий путь, на каждой станции бегал за кипятком. Только, как Тихон с Устиньей не старались, от непривычной обстановки, полуголодного, и трясучего состояния в вагоне, когда и по нужде деться некуда, дети измучились и ослабли.
Рассчитывали, что ехать придётся дней семь. Но это Тихон ехал пассажирским поездом семь дней от Москвы до Красноярска, а грузовой вагон долгими часами и днями стоял то на каких-то маленьких станциях, то в тупиках незнакомых городов. Время тянулось медленно и тяжко. Выходить из вагона было нельзя, потому что поняв, что даже в общем вагоне он свою семью не увезет, Тихон с кем-то договорился, и их заперли в товарный вагон.
В углу вагона, на охапке соломы, подложив под голову мешок с одеждой, и расстелив, добытый из другого мешка зипун, распластав руки, словно крылья, лежала Устинья. На правой её руке примостились Лёнка и Наська, на левой Иван и Илюшка. Тихон сидел возле дощатой стены и сквозь щель вдыхал прохладный ночной воздух. Колеса мерно стучали и измученные дети уснули. Устинья медленно, чтоб не разбудить детей, высвободила руки, и на четвереньках, чтоб не упасть, поезд громыхал и мотался на стыках, подползла к Тихону.
— Маленько уж осталось. Сдюжим. — Тихон обнял её за плечи, погладил по голове.
— Понесла я, Тихон, — тяжелая усталость, беременность и голодный желудок, неопределенность и неизвестность будущего, измученные дети — всё было против нее.
Тихон молчал. Устинья смотрела сухими глазами в темноту ночи. Да и откуда было взяться слезам, когда поезд, бог весть почему, уже вторые сутки то медленно полз, то мчался без остановки, не пойми куда. Когда вода кончилась, то особо не беспокоились, ожидая очередной станции, тогда все, притихнув, прятались в темном углу, пока Тихон бегал за кипятком. Но уже переехали за Урал. Станции тут были редко, а поезд, как говорил Тихон, нагонял расписание.
Тихон молчал. Кто знает, что у него было на душе? О чём он думал, глядя в щелку вагонной переборки?
Устинья не дождавшись ответа, что тут скажешь, поползла назад. Ни злости, ни обиды у неё не было. Жена она его. Вышла по доброй воле. Доля её женская такая. Тошнота от голода и тряски подкатила к горлу. Устинья устроила поудобнее младшеньких мальчишек, натянула на колени юбку и, обхватив их руками, потеряла счет времени. Потрескавшиеся губы беззвучно шептали: "Господи, дай мне силы". И он дал. Потому что не в силах человеческих пережить то, что судьба ей уготовила
Всё когда-нибудь кончается. Наконец, отгромыхав по стрелкам, надергавшись и накатавшись взад — вперёд, вагон остановился. Громкий, эхом разносящийся в утреннем тумане голос, командовал: тридцать четвертому перейти на пятый, а машинисту Фёдорову подойти к станционному диспетчеру. То замолкал, то вновь в утреннем тумане женский голос куда-то посылал вагоны, составы, машинистов…
Дети спали. Устинья в щёлку между вагонными переборками рассматривала кусочек новой жизни.