На том, казалось бы, можно было поставить точку и всю эту белиберду выкинуть напрочь из памяти.
5
Это огромное, с еще не успевшими выцвести и поблекнуть красками и ловко подсиненными, якобы живыми тенями полотнище Грачевский-сын впервые увидел в день своего возвращения в Москву, на похороны отца, по пути из аэропорта в банк, где было выставлено для последнего прощания тело покойного, прежде чем отпеть его не более и не менее как в недостроенном еще храме Христа Спасителя, среди жертвователей на который он числился одним из самых тароватых. Такова была последняя, отдающая, признаемся, дерзновенным тщеславием — как, впрочем, и размеры уже упомянутого полотна, не говоря уж о самом названии банка, — воля усопшего.
Полотно произвело на Иннокентия Павловича просто-таки ошеломляющее впечатление — и не столько своими размерами, сколько тем, какие далеко идущие и честолюбивые надежды отца оно олицетворяло, надежды, которые теперь осуществлять и приумножать надлежало, в память о покойном, ему, его сыну и продолжателю.
Ему пришла на ум совершенно неожиданная, поразившая его самого мысль: вот он прожил целых семь лет в Европе и Америке, где жизнь была так разумно, удобно и складно налажена, так неизменно ровна и удобна, что лучше, казалось бы, и быть не может, где он чувствовал себя счастливо и беспечно, где у него завелось множество приятелей и даже друзей… И вдруг сейчас без, казалось бы, какой бы то ни было определенной причины, ни даже повода, почувствовал, что там, в заокеанье, ему чего-то не хватало, чего-то очень важного, не укладывающегося в слова, словами не изъяснимого, но без чего жизнь неполна, не своя, а как бы взятая напрокат, на время, как в гостинице, где есть все необходимое и даже многое сверх того, но нет чувства дома, своего дома, своей укорененности в нем. А вот проезжая мимо старого, в чем только жизнь еще теплилась, одни, за полотнищем, руины, особняка, он понял, чего ему не хватало: России. Хотя и этого — что значит для него Россия, что вообще она такое, кроме закрашенного полыхающим кумачом огромного пространства на карте мира, кроме того, что он по воле безответственного случая родился именно в ней, — этого тоже никакими словами не изъяснить, да как-то и неловко, что ли, нескромно как-то выговорить вслух. Но при одной этой мысли у него чуть не выступили слезы на глазах: он дома; его дом, и дело, и вся жизнь тут, в России.
Он подивился при этом на себя — никогда прежде не замечал за собой ничего подобного, он даже рассмеялся бы в лицо любому, кто бы предположил за ним такую сентиментальщину, а на слово «патриотизм» даже возмутился бы. Да то и не было никаким патриотизмом в том смысле, как его понимают записные радетели Отечества, — он, несмотря на долгое свое отсутствие, догадывался, а то и помнил все постыдные пороки России, всю хмельную безудержность ее греховодства, непомерную самонадеянность ее понимания самой себя и вместе почти лакейскую угодливость и чувство собственной неполноценности перед Западом, которая есть не что иное, как самая обыкновенная, от века таимая зависть… И все-таки, — прервал он свои нежданные для него самого мысли, — в ней, тут и сейчас, его дом, его жизнь, его будущее.
В первый же день свободные от неисчислимых, не терпящих отлагательства забот, они с Левоном Абгаровичем, к которому Иннокентий Павлович как-то разом проникся не только деловым доверием, но и чем-то похожим на дружеское расположение, пошли пешком, благо это было совсем рядышком, осмотреть старую усадьбу, долженствующую увенчать дело жизни отца, а теперь и его самого.
За ловко написанным до полного правдоподобия полотнищем, у парадной двери, словно давно дожидаясь их, стоял какой-то старик в потрепанной телогрейке, мнущий в руках замасленный от долгой носки картуз, — то ли ждущий подаяния нищий, Иннокентий Павлович даже полез было в карман за мелочью, то ли дворник или сторож. Когда визитеры поравнялись с ним, старик отвесил им что-то вроде поясного поклона. «Сторож», — решил про себя Иннокентий Павлович и спросил на ходу:
— Сторожишь?
— Сторожу, — еще ниже поклонился старик, — а как же?! Такое наше дело.
— И давно здесь у нас служишь?
— Именно — служу! — с неожиданным воодушевлением воскликнул старик.
— А уж как давно — и не припомнить! Верой и правдой!
— А как звать-то? — поинтересовался, не замедляя шага, Иннокентий Павлович.
— Михеичи мы! — с той же восторженной готовностью отозвался старик. — И завсегда при этом доме, ваше высокопревосходительство!
— Что это ты меня вдруг «превосходительством» величаешь?.. — удивился Иннокентий Павлович, уже шагнув в распахнутую стариком тяжелую дверь.
— А надо будет — так можно и «вашим сиятельством», как в старину, воля ваша! — успел крикнуть ему вслед с тем же восторгом, вновь кланяясь в пояс, непонятный старик. — По старой памяти, не гордые мы, нас не убудет! Как прикажете, так и величать будем!
Но Иннокентий Павлович, переступив порог, уже не расслышал этих и вовсе странных слов старика.
Он долго бродил в сопровождении Левона Абгаровича, дающего краткие и точные пояснения насчет проекта реконструкции, предназначения той или иной из бесчисленных комнат и зал, вскоре их туфли и низ брюк покрылись известковой и алебастровой пылью, носившейся в воздухе белесой кисеей; крысы, словно чуя, что их пришел навестить не кто-нибудь, а сам новый хозяин, попрятались по норам и вели себя вполне пристойно, не шмыгали под ногами; сквозняки из разбитых окон тоже как будто попритихли.