Я человек эпохи Миннезанга - [29]

Шрифт
Интервал

смотрит с магазинного окна.
Упоительно прекрасных линий
этот водоплавающий зверь!
Я пройду сквозь темный алюминий,
вторгнусь в сердцевину всех потерь, –
я прислушаюсь к биенью сердца,
к жизни, до конца не прожитой,
и ко всей неволе богомерзкой.
Только лебедь – он внутри пустой.

ГОРОД ПЛОСКИХ КРЫШ

Скажи, о чем ты говоришь,
моя душа, моя тревога?
Ты вброшена по воле Бога
вот в этот город плоских крыш!
Париж? Пожалуй, не Париж!
Париж, пожалуй, слишком много:
ужель над скукой демагога
сентиментально воспаришь?
Есть ужас пьесы. Грусть пролога.
Ополоумевший матчиш.
И есть закланье эпилога
в чертополохе плоских крыш.
И есть заклятье эпилога
в коловращенье плоских крыш!

«Вот где рождались чеканные строфы…»

Вот где рождались чеканные строфы,
вот где пылали сухие сердца!
Море холодное у Петергофа,
Камень. Пустая коробка дворца.
В северной, в бледной, в студеной истоме
низкое небо над скатами крыш.
Желтые сосны соседней Суоми.
Финское небо и финская тишь.
Рек полунощных зальдевшие устья,
чуть поседевших газонов покой…
Нету столичней сего захолустья,
нет захолустней столицы такой!

«Жизнь и время идут на таран…»

Жизнь и время идут на таран,
убивается утлая память.
Что за ними? Театр – ресторан –
семимильная зимняя заметь.
Этой замети нет в словарях.
Говорят, это выдумка просто.
Только грусть исполинского роста
всё шипит в дуговых фонарях…

«Если б я мог сказать, как гитарной струной…»

Если б я мог сказать, как гитарной струной
этот сумрачный город звенит, –
этот город, увы, никому не родной,
отошел бы в беззвездный зенит!
Подо мною шумит золотая река,
но не виден мне волн ее цвет, –
надо мной золотые летят облака,
облака несвершенных побед.
Я гранитам не мог бы ни слова сказать,
я б к сырому асфальту приник,
чтоб проникла сквозь время в меня благодать,
чтоб пробился сквозь камни родник!
Если мысль хороша, если совести нет,
если есть только счастья изменчивый свет,
только боль и тоска, только нега и грусть,
только в прежнюю жизнь я уже не вернусь.
Пусть наполнит мне душу святая тоска
бесконечных твоих мостовых,
пусть прильнет к тишине спускового крючка
весь асфальт тротуаров твоих, –
пусть окажется вскоре, что времени нет,
что на свете есть только беда,
что дорога людей и дорога комет
убегает, как встарь, никуда!
Снова вижу волну и мосты над волной,
снова вижу я город родной,
снова вижу я горе и темную тишь,
отчего же ты, сердце, не спишь?

«Этот город большой…»

Этот город большой
над рекой, в серебро и граниты окованной,
этот город большой
с горделивой душой,
этот город с печалью рискованной, –
этот воздух немой,
на заре зеленеющий,
этот ветер, сумой
и изгнанием веющий, –
тяжело
в этом каменном темном гробу
дожидаться
в свинцовом тумане,
в забытьи и в обмане,
скоро ль грянет архангел в трубу?!
Этот ласковый город
смертей и могил, –
где ты, где ты, крылатый летун Азраил,
где ты, где ты, посланец крылатый?
Что ты медлишь,
небесный оратай?
Не пора ль,
не пора ль
на орала мечи
в перековку пустить,
или, может быть, рано?
Эта ночь тяжела,
как рубцы ветерана,
так молчи,
ошалелое сердце,
молчи!

«Ах, туман, туман, туман…»

Ах, туман, туман, туман,
в старом городе туман,
и троллейбусы во сне,
будто рыбины на дне, –
и огней, огней не счесть,
это всё в тумане есть,
но размыты все они,
эти самые огни.
Ах, туман, туман, туман,
разойтись бы по домам, –
но сквозь горе и беду
я веду тебя, веду…

БЕЛАЯ ТЬМА

Есть на свете путешествия
неподвижности немой,
поединки сумасшествия
с непроглядной снежной тьмой.
Как потом из теплой комнаты,
из затишья духоты
выйти в те слепые омуты,
где плутали я да ты?
Фонари над белой заметью,
над киосками – судьба.
Прямо в небо вбилась замертво
черномазая труба.
По ее скобам-приступочкам
в небо трепетное лезь, –
хрупким ангельским халупочкам
открывайся с маху весь!
До последнего пришествия
снегом физию умой
в час ночного сумасшествия –
поединка с белой тьмой.

«Душа моя, пока ты спишь…»

Душа моя, пока ты спишь,
устав от пней и кочек,
в прихожей вьется, как дервиш,
глухой электросчетчик.
Ты спишь. Видений череда,
как на киноэкране.
Чуть слышно булькает вода
на кухне в медном кране.
Чуть слышно булькает вода
на кухне в медном кране.
Ток наполняет провода.
Мы знаем всё заране.
Пока мы спим, нам снятся сны
особого покроя,
томленья льдистой крутизны,
беспамятство героя.
Сочится стужа на авось
сквозь щели и зазоры,
и лунный свет сочится сквозь
морозные узоры.
И месяц за окном моим
колеблется сурово,
как шестикрылый серафим
на перепутьях слова.

«Я вижу город под дождем…»

Я вижу город под дождем.
Он так спешит тоской насытить
тревогу маленьких соитии,
осенней пошлости объем.
Я вижу город – дымка льда
плывет над крышами слепыми,
он весь похож на Божье имя
и на другие города.
Я вижу город – и его
не уподобил бы сюите,
звенящей много деловитей,
чем детских музык торжество!
В тумане мокрых странных крыш
он говорит с полуживыми,
он весь похож на Божье имя, —
быть может, ты его простишь!

«Бесплотные буркалы вяленой рыбы…»

Бесплотные буркалы вяленой рыбы,
копченого сига безрадостный вздох:
ты плачешь, природа, – так плакать могли бы
веков отошедших угрюмые глыбы,
корявые дольмены давних эпох,
иль бочка, в которой ни циник, ни стоик
не стал бы прописываться и проживать,
следы циклопических грузных построек,
лукавой Калипсо глухая кровать!

Еще от автора Александр Соломонович Големба
Грамши

Антонио Грамши, выдающийся деятель международного движения, был итальянцем по духу и по языку, но он никогда не переставал чувствовать себя сардинцем, человеком, всем сердцем привязанным к земле, породившей, вспоившей и вскормившей его.


Рекомендуем почитать
Преданный дар

Случайная фраза, сказанная Мариной Цветаевой на допросе во французской полиции в 1937 г., навела исследователей на имя Николая Познякова - поэта, учившегося в московской Поливановской гимназии не только с Сергеем Эфроном, но и с В.Шершеневчем и С.Шервинским. Позняков - участник альманаха "Круговая чаша" (1913); во время войны работал в Красном Кресте; позже попал в эмиграцию, где издал поэтический сборник, а еще... стал советским агентом, фотографом, "парижской явкой". Как Цветаева и Эфрон, в конце 1930-х гг.


Рыцарь духа, или Парадокс эпигона

В настоящее издание вошли все стихотворения Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1886–1950), хранящиеся в РГАЛИ. Несмотря на несовершенство некоторых произведений, они представляют самостоятельный интерес для читателя. Почти каждое содержит темы и образы, позже развернувшиеся в зрелых прозаических произведениях. К тому же на материале поэзии Кржижановского виден и его основной приём совмещения разнообразных, порой далековатых смыслов культуры. Перед нами не только первые попытки движения в литературе, но и свидетельства серьёзного духовного пути, пройденного автором в начальный, киевский период творчества.


Зазвездный зов

Творчество Григория Яковлевича Ширмана (1898–1956), очень ярко заявившего о себе в середине 1920-х гг., осталось не понято и не принято современниками. Талантливый поэт, мастер сонета, Ширман уже в конце 1920-х выпал из литературы почти на 60 лет. В настоящем издании полностью переиздаются поэтические сборники Ширмана, впервые публикуется анонсировавшийся, но так и не вышедший при жизни автора сборник «Апокрифы», а также избранные стихотворения 1940–1950-х гг.


Лебединая песня

Русский американский поэт первой волны эмиграции Георгий Голохвастов - автор многочисленных стихотворений (прежде всего - в жанре полусонета) и грандиозной поэмы "Гибель Атлантиды" (1938), изданной в России в 2008 г. В книгу вошли не изданные при жизни автора произведения из его фонда, хранящегося в отделе редких книг и рукописей Библиотеки Колумбийского университета, а также перевод "Слова о полку Игореве" и поэмы Эдны Сент-Винсент Миллей "Возрождение".