Я человек эпохи Миннезанга - [10]

Шрифт
Интервал

вгрызаясь в толщу русских зим.
Но за метелицей метелица
промчится в памяти людской,
пока пурга не перемелется,
не станет снежною мукой.
Покамест хлопья ноздреватые
не превратятся в зыбь и хлябь,
пока веселые оратаи
не взмечут утреннюю зябь.
И зимы врозь… чернеет остов их:
им нужен снег, как нервам бром.
Но увядает медь волос твоих,
овеянная серебром.
Но потускнели темно-карие
и смолкла перекличка флейт.
А время делают в Швейцарии:
«Свисс мэйд».

«Пела прелестная юная женщина…»

Пела прелестная юная женщина,
пела с открытой эстрады в саду,
чуточку нагло, немного застенчиво,
людям в забаву, себе на беду.
Глядя в партер, как в огромное зеркало,
голое вздергивала плечо,
каждое русское слово коверкала,
но становилась милее еще.
Ведь от Варшавы до Клязьмы и Сетуни
были мы все от нее без ума,
и показалось нам, что с кастаньетами
к нам приближается Нежность сама.
Нежность беспечная, резвая, краткая,
тополя нежность и нежность ольхи,
нежность, с которой, склонясь над тетрадками,
в юности мы сочиняли стихи.
Женская нежность в ее неизбежности,
сколько в ней было любви и тепла,
сколько в ней было покорной мятежности,
страсти, тревоги, сожженной дотла!
Стала листва серебриться на тополе,
в кроне запутался дальний рассвет.
Громко, отчаянно люди захлопали,
и поклонилась певица в ответ.
Нет, не заморской изысканной новости
яростно рукоплескали они:
нежности – той, что нужнее суровости,
нежности – той, что бессмертью сродни.

ПЕЧАЛЬ СТЕКЛА ПО АМАЛЬГАМЕ

Любви не верь,
не верь тревоге,
ты только зверь
с большой дороги.
Ты только мгла,
над городами
печаль стекла
по амальгаме.
Ты видишь свет
на небе вещем:
тропе побед
мы рукоплещем.
Тропе утрат,
тропе страданий
судьбе отрад
и назиданий.
Живи, живи,
любви не веря,
смешной любви
ночного зверя!

СИНИЙ ВЕЧЕР

Синий вечер за окном,
за окном снега, –
а у нас есть теплый дом:
тех, кто нынче в доме том,
не страшит пурга.
Синий вечер за окном.
Синяя пурга.

«Понимаешь, я твой номер…»

Понимаешь, я твой номер
повторяю как молитву,
а беда, когда молиться
начинают доктора:
как студентка на экзамен,
как охотник на ловитву
выхожу, а вслед несется:
«Эй, ни пуха, ни пера!»
Почему мы излагаем
пожелание удачи
в выражениях, сулящих
неудачливый исход?
Потому что в нашем сердце
всё иначе, всё иначе,
всё не так, как в умных книжках,
а совсем наоборот.
Ибо с ним, бессонным, вровень
встали губы, встали брови,
встали милые, хмельные,
чуть раскосые глаза:
выше паддуг, выше кровель
встал ПОДОБЕНЬ, встал, огромен,
встал с бессонным сердцем вровень
и завлек и истерзал!
Словом – ласки, глазки, сказки,
и завязки, и подвязки,
впрочем, эти неувязки
не изменят наших душ.
Я охотно подчиняюсь
изумительной указке:
ничего, что ты хитрее,
чем покойная Нитуш!
Перепутаны резоны,
резонерам здесь не место,
честь и место тем, чей разум
весь в эмоциях утоп.
Я не знаю, что известно
иль, быть может, неизвестно,
знаю только, что тревожны
серпантины горных троп.
Но взлелеяны надежды,
зеленеющие шкуркой
той прекрасной Василисы,
что лягушкою была.
Я от радости заржал бы,
я заржал бы Сивкой-Буркой
если б ты свою взаимность
мне без спора отдала.
Впрочем, это слишком много.
Не испытывайте бога,
ну, того божка, который
с крылышками за спиной.
Я – в душе моей тревога –
мнусь у самого порога:
не коснуться ли фарфора
этой кнопки неземной?
Я в Москве – в родной столице,
в суете тысячелицей,
я в Москве – в Первопрестольной,
я в не верящей слезам!
Дверь скрипит – и я вздыхаю,
я вздыхаю богомольно,
мне, подобно Алладину,
отворяется Сезам!

«Писать за сонетом – спокойный сонет…»

Писать за сонетом – спокойный сонет,
вынашивать рифмы простые о том,
что на свете влюбленности нет,
а есть только страсти пустые.
Но, может быть, моря застенчивый свет
и мне омывает ладони?
И ежели так, справедливости нет
в подобном скептическом тоне!

«Площадки, перила и марши…»

Площадки, перила и марши,
а ты на шестом этаже.
Когда-нибудь стану я старше,
но трудно и нынче уже
взбираться на кручу такую,
одышкой подъем оплатив:
тебя испугать я рискую,
сопя, словно локомотив.
О сердце, ты хрупко и робко,
и доля твоя нелегка…
Розетка увенчана кнопкой,
фарфоровой кнопкой звонка.
Вонжусь указательным пальцем
в розетку – звонок дребезжит,
звонок убеждает: ну сжалься,
не будь же тверда, как самшит.
И переговоры в прихожей…
Ты в платье, похожем на дождь,
из желтой вискозы, похожей
на шум апельсиновых рощ,
где к цитрусу ластится цитрус,
шепча: «Генацвале, кацо»,
где женственна мудрая хитрость
и сонны вращения солнц,
где в душную ночь ликований,
трезва, а отнюдь не хмельна,
смышленая, как Чиковани,
выходит пройтиться луна.
Служившее правдой и верой
окно открывается в мир,
плывет по Москве-реке серой
замурзанный грязный буксир.
А трубы окраинных фабрик
и створки трамвайных депо
так хмуры, как будто декабрь их
не выпустил и до сих пор.
На шее, покорно склоненной,
зазорно ль сомкнуться рукам?
И в темени прядью рожденной
исчезли буксир и река.
На шее, покорно склоненной,
зазорно ль сомкнуться рукам?
И гипсовая Юнона
в углу улыбнулась слегка.
Ковры по-ирански тиранят
кораны персидской тоски,
и ориентальный орнамент
смеется во все завитки.
Но пусть улыбается мебель,
ведь вовсе не наша вина,
что мы на земле ли, на небе ль,
что сладко и совестно нам,
предавшись немому веселью,
вращаться в истоме слепой

Еще от автора Александр Соломонович Големба
Грамши

Антонио Грамши, выдающийся деятель международного движения, был итальянцем по духу и по языку, но он никогда не переставал чувствовать себя сардинцем, человеком, всем сердцем привязанным к земле, породившей, вспоившей и вскормившей его.


Рекомендуем почитать
Преданный дар

Случайная фраза, сказанная Мариной Цветаевой на допросе во французской полиции в 1937 г., навела исследователей на имя Николая Познякова - поэта, учившегося в московской Поливановской гимназии не только с Сергеем Эфроном, но и с В.Шершеневчем и С.Шервинским. Позняков - участник альманаха "Круговая чаша" (1913); во время войны работал в Красном Кресте; позже попал в эмиграцию, где издал поэтический сборник, а еще... стал советским агентом, фотографом, "парижской явкой". Как Цветаева и Эфрон, в конце 1930-х гг.


Зазвездный зов

Творчество Григория Яковлевича Ширмана (1898–1956), очень ярко заявившего о себе в середине 1920-х гг., осталось не понято и не принято современниками. Талантливый поэт, мастер сонета, Ширман уже в конце 1920-х выпал из литературы почти на 60 лет. В настоящем издании полностью переиздаются поэтические сборники Ширмана, впервые публикуется анонсировавшийся, но так и не вышедший при жизни автора сборник «Апокрифы», а также избранные стихотворения 1940–1950-х гг.


Рыцарь духа, или Парадокс эпигона

В настоящее издание вошли все стихотворения Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1886–1950), хранящиеся в РГАЛИ. Несмотря на несовершенство некоторых произведений, они представляют самостоятельный интерес для читателя. Почти каждое содержит темы и образы, позже развернувшиеся в зрелых прозаических произведениях. К тому же на материале поэзии Кржижановского виден и его основной приём совмещения разнообразных, порой далековатых смыслов культуры. Перед нами не только первые попытки движения в литературе, но и свидетельства серьёзного духовного пути, пройденного автором в начальный, киевский период творчества.


Лебединая песня

Русский американский поэт первой волны эмиграции Георгий Голохвастов - автор многочисленных стихотворений (прежде всего - в жанре полусонета) и грандиозной поэмы "Гибель Атлантиды" (1938), изданной в России в 2008 г. В книгу вошли не изданные при жизни автора произведения из его фонда, хранящегося в отделе редких книг и рукописей Библиотеки Колумбийского университета, а также перевод "Слова о полку Игореве" и поэмы Эдны Сент-Винсент Миллей "Возрождение".