Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [101]
Большинство очерков Гиляровского устроены согласно сенсационному принципу авантюрного нарратива. Наблюдатель из цивилизованного мира – нередко нарратор от первого лица, призванный гарантировать «достоверность» описываемого, зачастую журналист – отправляется в опасный мир трущоб, пересекая семиотическую запретительную границу между нормальным и патологическим, за что подчас расплачивается жизнью[1076]. Сюжет, требующий маркирования радикально иной природы запретного пространства, располагает к заимствованию элементов криминальной антропологии. Обитатели трущоб нередко предстают дегуманизированной и обезличенной опасной массой, чья «естественная» склонность к преступлению обусловлена причинами не только и не столько биологическими или социальными, сколько пространственными. Жизнь этих людей проходит в трактирах Хитрова рынка, носящих названия «Каторга» и «Сибирь». В рассказе «Каторга» эти притоны выступают более мелкими девиационными гетеротопиями преступности в рамках большой гетеротопии трущоб[1077]. Вместе с сибирской каторгой они опять-таки образуют пространственный континуум, откуда для преступников нет выхода. Тот, кому удалось бежать из Сибири, рано или поздно оказывается на Хитровом рынке, где его арестовывает полиция[1078]. И отправка в Сибирь, и побег оттуда означают лишь перемещение преступника в пределах дискретного пространства, везде носящего одно и то же название.
С другой стороны, Гиляровский тоже примыкает к традиции сентиментального натурализма, характерного для русской трущобной литературы с самого начала (см. выше). Некоторые из его очерков посвящены «падшим», вызывающим жалость людям, невинным жертвам социальных условий, нашедшим последнее пристанище в трущобных ночлежках и трактирах Хитрова рынка. Это бывшие солдаты, мелкие чиновники или неимущие крестьяне, которые, подавшись в Москву на заработки, нередко попадают в руки воровских банд и лишаются всего, подчас даже жизни[1079]; это и женщины, чье положение типично для жанра: обманутые и брошенные любовниками, они вынуждены заняться проституцией[1080]. В рассказе «Один из многих» оба этих антропологических взгляда на трущобный люд даже сталкиваются друг с другом. Наивный, добродушный неудачник, «жертва обстоятельств», которого несколько раз обобрали до нитки на Хитровом рынке, от отчаяния пытается украсть ломоть хлеба, однако его ловят с поличным и арестовывают. Сентиментальную историю венчает газетная заметка, описывающая преступника языком криминальной антропологии: «Разбойник гигантского роста и атлетического телосложения, физиономия зверская»[1081]. В данном случае расхождение между «аутентичным» и «объективным» описанием вора как жертвы общества, с одной стороны, и «стереотипным», а значит, «ложным» газетным портретом преступника – с другой, призвано разоблачить научную несостоятельность грубого криминально-антропологического дискурса, бывшего тогда в моде[1082].
В конце XIX века, когда трущобная литература успела превратиться в популярный жанр[1083], которому недалеко оставалось до международной славы – она придет благодаря пьесе Максима Горького «На дне» (1903), – А. И. Свирский пишет «Мир трущобный», первый том своего цикла очерков «Погибшие люди» (1898), посвященный Петербургу и родному городу писателя Ростову-на-Дону[1084]. Сентиментальное отношение Свирского к любым типам «погибших людей», от преступников (см. выше) до «нищих и пропойц»[1085], вновь оборачивается попыткой придать бесформенной массе трущобных людей человеческие и индивидуальные черты. При этом сами трущобы превращаются в гетеротопию преступности, в чудовище, пожирающее «несчастных» жертв:
Нет того города, который не имел бы своих трущоб; и чем город многолюднее, тем трущоб в нем больше. Эти притоны, словно сказочные чудовища, своими цепкими лапами выхватывают из толпы несчастных, обездоленных людей, без различия класса, возраста и пола, с страшною силою втягивают их в свои грязные внутренности, убивают в своих жертвах всякое человеческое достоинство, заставляют забыть их обо всем, что только есть хорошего, честного, святого в жизни нашей и наконец, превратив их в нравственных и физических уродов, навсегда преграждают им путь к тому обществу, к которому и они, горемычные, когда-то принадлежали…[1086]
Широкое использование цитат превращает очерки Свирского в скопление топосов трущобной литературы, ставших общими местами. В результате герои очерков, которым автор стремится вернуть человеческий облик, оказываются заложниками вдвойне: с одной стороны, их не выпускает из своих когтей «чудовище» трущоб, с другой – преувеличенная, избитая «страшная» экзотика, характерная для литературного жанра «джунглей большого города», держит трущобных людей еще крепче. Они проигрывают в «борьбе за существование»[1087], которую можно интерпретировать как с социально-биологической, так и с металитературной точки зрения. В этом смысле люди трущоб становятся частью еще и русской культурной традиции литературного дарвинизма, сложное переплетение которой с современным ей дискурсом о вырождении анализируется в следующей части книги (гл. VII.1–3).
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.