Внутренний строй литературного произведения - [70]
Главная черта этого психологического типа – предельная личностность. В Некрасове для Достоевского повышенно личностно даже то, в чем видится обычно нечто надындивидуальное – народность его поэзии. «…Любовь к народу была у Некрасова, – убежден писатель, – как бы исходом его собственной скорби по себе самом» [XXVI, 125]. Рассказывая в «Дневнике писателя» о своей речи над некрасовской могилой, Достоевский настаивает на том, что считает главным: «Я именно начал с того, что это было раненое сердце, раз на всю жизнь, и незакрывавшаяся рана эта была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, часто, доле его» [XXVI, 112].
Надрывная исповедальность, способность ранить душу, достающаяся лишь ценой собственной израненности, – такова природа великих лириков. Вывод этот не сформулирован, но он напрашивается из «некрасовских» глав «Дневника писателя».
Можно выделить и еще некоторые черты некрасовского облика в восприятии Достоевского, в которых выражаются родовые свойства поэзии. Давно замечено, к примеру, что определенные образы Некрасова запоминались писателем на всю жизнь, входили претворенными в собственные его произведения. Анализ некоторых из них имеет отношение к нашему вопросу – особенно история «жизни» в текстах Достоевского стихотворения «Когда из мрака заблужденья…». О нем много писали (прежде всего, в связи с «Записками из подполья»[224], но тема далеко еще не исчерпана.
Достоевский, как известно, вводил это стихотворение в свои произведения трижды: в «Село Степанчиково…», «Записки из подполья», «Братья Карамазовы». На мой взгляд, оно присутствует и в подтексте романа «Идиот». Последнее важно, поскольку проясняет отношение писателя к тому образу мысли и жизни, который виделся ему в этих стихах.
В «Селе Степанчикове…» стихи читает рассказчик– приехавший из Петербурга молодой человек – в качестве иллюстрации к мысли «о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства, что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять…» [III, 161]. Как пример такого отношения упоминается даже натуральная школа. Чувства юноши благородны, но не лишены прекраснодушия. А в упоминании натуральной школы, как отмечается в примечаниях к полному собранию сочинений Достоевского, присутствует скрытая полемика с просветительскими взглядами на роль среды в формировании человека [III, 502].
В «Записках из подполья» отрывок того же стихотворения выступает в роли эпиграфа к второй части повести. Кроме того, в тексте повести дважды цитируются его финальные строки:
Поведение парадоксалиста явно противоречит норме, представленной в стихах. Обнаруживается книжный, головной характер некрасовской проповеди, но, как показывает современный исследователь, через критерий этой проповеди унижен и сам антигерой, неспособный к подлинной человечности[225].
В высшей степени способен к ней антипод подпольного человека, юродивый, князь Мышкин. Записные тетради фиксируют один из планов романа: «Он восстановляет Н(астасью) Ф(илипповну)…» [IX, 366]. Показательна словесная близость к высказыванию героя «Села Степанчикова…», а также к более позднему заявлению Достоевского о том, что «восстановление погибшего человека» – «основная мысль всего искусства девятнадцатого столетия» [XX, 28], Есть и другая запись, свидетельствующая о сходстве отношений князя и Настасьи Филипповны со схемой, намеченной стихотворением: «У Генеральши знают наконец, что он перевоспитывает Н. Ф. и воскрешает душу (Аглая поняла)». Но, вопреки этим планам, роман разворачивается трагически. Источник дисгармонии на этот раз – не поведение героя, а душевное состояние героини. Возникают параллели с той частью некрасовских стихов, которая в «Записках из подполья» была опущена. «Падшая душа» у Некрасова не в силах поверить в возможность нового счастья:
Непреходящее чувство собственной виновности поэт готов считать уступкой ложному общественному мнению:
Как и лирический герой Некрасова, «невинный» князь Мышкин не может внутренне принять парадокса, по которому «падшая душа» и после «восстановления» не в состоянии отрешиться от муки опозоренности. «Эта несчастная женщина, – говорит он о Настасье Филипповне, – глубоко убеждена, что она самое павшее, самое порочное существо из всех на свете… Знаете ли, что в этом беспрерывном сознании позора для нее, может быть, заключается какое-то ужасное, неестественное наслаждение, точно отмщение кому-то» [VIII, 361].
В романе бесконечно углублен тот мотив самоказни, который в стихотворении отражен непосредственно – без понимания таящейся здесь психологической бездны. Углублена и сфера мотивации намерений героя. Причем «Записки из подполья» и «Идиот» предлагают возможности полярных подтекстов. Если парадоксалист одушевлен тем книжным пафосом, при котором тут же обнаруживается обратная сторона медали, то по отношению к Мышкину мысли о «ложно-демократическом», «головном» характере его чувств прямо отвергаются через демонстрацию мнимо-проницательных соображений его антагониста – Евгения Павловича Радомского. Любовь-жалость у князя – коренное свойство его натуры, уникальной, не пророчащей высокую норму человечности.
Глава из книги "История русской литературы с древнейших времен до 1925 года". Д. П. Святополк-Мирский.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».