Внутренний строй литературного произведения - [41]
В миниатюре (кстати сказать, она, как и предыдущая представлена в виде цельного отрезка) пространство организовано пересечением двух прямых, рождающих чувство бесконечности. Вертикаль задают звезды. Горизонталь – ряды «дремлющих нив».
Изначально существование звезд. В ночном мире, обретающем бытие словно по их воле, безраздельно царят три состояния: тишина, сон и особого рода блеск (в более позднем стихотворении Тютчев назовет его «тусклым сияньем»). Камертоном служит тишина. Выдвинутое на первое место в стиховом ряду, это слово, вместе с родственными ему, прошивает стихотворение, образуя по его ходу редкостный смысловой узел– симбиоз доминантных понятий: «усыпительно-безмолвны». Крайняя его необычность уже в том, что, скомпонованный по державинской модели, он разительно отличается от нее и по смыслу, и по тональности.
Державинские «переростыши» дышат гиперболизмом – эмоциональным ли, цветовым ли. Тютчевское замедленно льющееся словообразование несет в себе противоположную тенденцию – умиротворяющее воздействие особого рода. Оно связано с той магией, которой обладают у Тютчева понятия «сон, дремота». Они распространяют состояние, близкое заражению. В стихотворении даже есть зримое воплощение такого заражения – волнообразное движение колосьев. Эмоциональную гамму дополняет тусклый свет, озаряющий всю картину.
Изображение в высшей степени гармонично, но не бесстрастно. Миниатюру сливает воедино интонация тихого восхищения (выражающее восторг слово «как» в стихотворении присутствует, но не получает опоры восклицательных конструкций; восклицательные знаки заменены многоточиями). Интонация стихотворения в принципе ровная, свободная от явной экспрессии. Эта ровность обусловлена композицией вещи.
Как и «Успокоение», миниатюра «Тихой ночью, поздним летом…» состоит из двух равнозначных, до какой-то степени автономных фрагментов. Но на этот раз части не окрашены исходным противостоянием; напротив, они изначально тяготеют друг к другу. Суггестивно стихотворение внушает мысль о союзе ночных светил и хлебов, зреющих под их покровом.
Суть скрытого в миниатюре символического корня – зримая дума о России. «Такое зрение, – размышляет о стихотворении А. Кушнер, – хочется назвать мыслящим. Так видеть способна только интеллектуальная поэзия».[141]
Итак, как свидетельствует строй двух стихотворений, о которых шла речь, структура символа в его каноническом выражении имеет у Тютчева знаменательно общие черты.
Прежде всего, она охватывает произведение в целом, поглощает частные образы, тяготеющие к противоположению. В этом плане символическая сеть может быть уподоблена энергетическому полю, возникающему между полюсами. Отсюда – и особая слитность рисунка, не сводящаяся к сюжетному единству, хотя и проявляющая себя в условиях этого единства. Цельность также поддерживается определенностью временного среза. Сущность изображения составляют, как правило, следы единичного события, происшедшего сравнительно недавно и закрепленного в некоем соотношении вещей; либо чередование действий, совершающихся сейчас и всегда (present indefinite).
Характер восприятия времени в этом случае близок тому, каким его фиксирует живопись. Остановленность мгновения, преисполненная потенциальной динамики, формирует ситуацию, в которой предполагается повышенная весомость. Так рождается стремление проникнуть в подводные слои изображенного, осознать и то, что существует в картине лишь в качестве намека.
Всеми этими чертами обладает одно из стихотворений, в котором привыкли видеть образец тютчевского символа – «Что ты клонишь над водами…».
Однако, всмотревшись в него, мы неожиданно обнаруживаем то свойство, которое в недавних работах о Тютчеве было справедливо истолковано как проявление одной из существеннейшей особенности его смыслообразования. Он, – пишет Ю. М. Лотман, – «никогда не придерживается той системы жанрово-семантической кодировки, которая декларируется. Текст колеблется между различными культурно-семантическими кодами, и читатель непрерывно ощущает себя пересекающим разнообразные структурные границы»[142]. Именно по причине такой перекодировки, содержащейся в стихотворении «Что ты клонишь над водами…», отложим разговор о нем до более поздних этапов нашего исследования.
Цепь метафор, слагающихся в подобие сюжета, возникает у Тютчева тогда, когда является потребность имитировать повествование. Имитировать, поскольку в лирике повествование вообще крайне специфично. У Тютчева оно, как правило, компонуется с монологом. Речь, обращенная к конкретному лицу, вбирает в себя «зерна» рассказов, отсветы былых событий. Эти картины, обычно свободные от бытовой трехмерности, естественно тяготеют к метафорам, соприкасающимся, но в источнике своем автономным. Подчас они даже не фиксируются сознанием. Общий строй метафорики в монологах этого типа тем непритязательнее, чем интимнее тональность поэтической речи.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.